Она ответила дежурной и все равно прекрасной улыбкой, чокнулась и духом хватила рюмку. Прислушалась к себе: хорошо пошло! - и молодо тряхнула головой, рассыпав золотой блеск.
- Глоток бежит, с собой зовет другой! - прозвенело колокольчиком.
- Наливай! - восторженно завопил Пашка Артюхин и полез к ней целоваться.
"А может, она просто дура и блядь?" - подумал я с надеждой и отчаянием, но не испытал облегчения. Она могла обернуться кем угодно, это не имело значения. Я уже знал тайным знанием, что Даша перестала быть моим роком. Вот так, после всех мук и полуосвобождений, за которыми таилась опасность еще худшего рабства, боль, казалось, навечно сросшаяся со мной, отпала, как засохший струп. Но цена выздоровления может оказаться мне не по карману.
Я задумался - тупо, мутно, тяжело, по-пьяному задумался над странными ходами моей судьбы, исковерканной предательством Даши, и очнулся, когда Татьяна Алексеевна милым голосом и с отменным слухом пела пошлую нэповскую шансонетку:
Шофер мой душка, как ты хорош.
За руль садишься, бросает в дрожь.
Ты знаешь, как направить,
Ты знаешь, как поставить,
И очень быстро...
Последних слов я не разобрал, потому что их выорали хором все присутствующие, видимо, там заключалась главная сласть.
Я так надрался, что заснул в столовой на диване. Проснувшись утром, я узнал, что ничего шокирующего в моем поступке не нашли, напротив, оценили это как возможность дальнейшего собутыльничества. "Свой, хотя и слабак!" таков был общий глас. Увидевшая меня спящим, Татьяна Алексеевна внесла свою жалобную ноту в оценку:
- Ишь, свернулся калачиком, заморыш!
Мне это преподнесли как теплое сочувствие, я же принял как выбраковку. Кстати, несправедливую. Я действительно был очень худ в ту пору, но не нищенски, а спортивно: широкогрудый и широкоплечий, с развитой мускулатурой. Но в этом доме ценили дородность, осанистость. Чего не было, того не было.
Татьяна Алексеевна огорчила меня не только этим. Тяжело ушибленный ею, я надеялся, что вчерашнее наваждение рассеется. Вчера она предстала мне в сказочном ореоле властительницы таинственной державы, сегодня я попривык и увижу ее без прикрас: опухшую после возлияний, с мутными глазами и несвежим дыханием. Напрасные ожидания, она явилась тем же золотым чудом, свежая, прибранная, ясноглазая, ослепительная. Я понял, что обречен, и дал себе клятву, что эта женщина будет моей... тещей.
И стала, хотя не так скоро.
Прошло более полугода после дачной пирушки, я заделался постоянным гостем в доме Звягинцевых, но хозяину не был представлен, ибо мой статус жениха как-то не получил официального признания. Причин тому несколько. Мой пепельноволосый приятель наконец-то выбрался из госпиталя и замаячил некоторым соблазном для все еще неравнодушной к нему Гали. Этому способствовало и то, что, набрав здоровья, я довольно часто выезжал на фронт. Галя все-таки боялась потерять меня, поэтому роман так и не состоялся, хотя мой приятель обвинял в этом лишь собственную леность. Но, столкнувшись с таким непостоянством, я теперь и сам не спешил определиться в семье. К тому же с некоторых пор я стал тешить себя иллюзией, что мое чувство к Татьяне Алексеевне обрело характер идеальной юношеской влюбленности в прекрасную и недоступную матрону. Это заблуждение возникло из потери уверенности в себе в связи с Галиным финтом и крепнущего сознания безнадежности дерзкой попытки. Ведь она действительно была матроной, а я, прошедший испытание войной и женитьбой, оставался щенком.
Молодые люди той поры душевно созревали очень поздно, если вообще созревали. Исключение составляли проходимцы, которые, сохраняя развитие десятилетнего ребенка во всем, что касалось хрупких ценностей жизни, грубостью ума и насквозь испорченной душой могли дать сто очков вперед Цезарю Борджиа, Людовико Моро и гнуснейшему из всех - кардиналу Фарнезе. Но речь идет не о партийных карьеристах. Я говорю о доброй молодежи, наделенной наследственной духовностью, моральным чувством и тем бескорыстием ума, что создает интеллигента. Эти молодые люди "страны искателей, страны героев" отличались удручающей инфантильностью, роковой неспособностью стать взрослыми. Я был типичным представителем обреченной категории вечных юнцов.
Мы росли и воспитывались в искусственной среде, разрываясь между молчащей правдой дома и громкой ложью школы, пионеротряда, комсомола. Я умудрился избежать последнего, но все равно был пропитан его тлетворным духом. То, что не было домом, семьей, требовало непрестанной лжи. Пусть все сводилось к словам, верноподданническому горлопанству и внешней атрибутике, этого достаточно для прекращения естественного становления и роста характера. Мы шли в ботву, а не в корень и плод. Свободный человек рано обретает достоинство личности, раб до старости недоросль.