Во время первой перемены группы, заселявшие в зале постоянные углы, перемешались. Даже независимые восьмиклассники снизошли до обсуждения с другими инцидента.
Гимназисты были возмущены, и возмущение это должно было вылиться в какой-то общий протест, общее движение. Каждую минуту можно было ожидать взрыва.
Рыбаков почувствовал первым накаленность гимназической атмосферы и впервые ощутил, что к личным его побуждениям, к личным силам приливает множественная сила товарищей. Это было совсем новое для него чувство, совсем новое ощущение, и оно придало движениям, голосу, всему существу Рыбакова необыкновенную оживленность. В один-два часа он разительно переменился. На щеках выступил румянец, глаза загорелись, чуть сутулая спина распрямилась. Он был как в горячке.
Красков весь день не спускал с него глаз и следовал за Рыбаковым, куда бы тот ни кинулся. Им овладело неизъяснимое любопытство, к которому примешивалась изрядная доля мстительного злорадства. Он не мог себе простить своего душевного движения, когда Рыбаков, в союзе с белолицей луной, подстерег, перехватил это движение, этот порыв. Теперь он в свою очередь подстерег этого молчальника. Рыбаков раскрывается перед ним, обнажается. Красков насмешливо щурит глаза:
— Прямо Гарибальди, честное слово. Вождь народный. Бомбы, только бомбы и не хватает. У Никишина одолжи. У него, наверное, под кроватью где-нибудь спрятана.
— Сбегаем к пятиклассникам, — быстро перебивает Рыбаков, — потолкуем с ними.
Красков удивлен не только тем, что Рыбаков идет толковать с какими-то пятиклассниками, но и тем, что ему, Краскову, вдруг тоже захотелось бежать, именно бежать, а не идти к этим пятиклассникам и говорить с ними, хотя он смутно представляет себе, о чём, собственно, следует говорить. Перед Рыбаковым он, однако, не раскрывает внутреннего своего движения, а наоборот, пытается замаскировать его.
— Ерунда, — говорит он, равнодушно поглаживая пробор, — зачем к пятиклассникам?
Тем не менее он идет следом за Рыбаковым, идет и к восьмиклассникам, и вниз, в тайную курилку, с прибытием Аркадия Борисовича прекратившую свое существование, а нынче снова заработавшую. На втором уроке он получает от Рыбакова записку: «После звонка задержись в классе». Он остается вместе с Никишиным, Ситниковым и Илюшей, получившими такие же записки.
— Бунт? — усмехается он, усаживаясь на подоконник.
— Бунт! — весело отвечает Рыбаков и ударяет ладонью по парте.
— Никишин, тащи бомбу, — не унимается Красков.
— Можно и без бомбы, — откликается Никишин. — Заманить Петрония в гардеробную, накрыть шинелями да проучить как следует быть. Увидите, если не станет как шелковый.
— Брось, пожалуйста, — досадливо отмахивается Рыбаков. — Порешь несусветное, просто уши вянут. Тут речь должна идти о том, чтобы организоваться как-то и надавить на них всей гимназией.
— Нет, честное слово, — перебивает Никишин, — накрыть шинелями — разлюбезное дело.
Он расправляет литые, тяжелые плечи и сжимает тугой кулак. Он полон злобы, он ослеплен своим невероятным планом. Напрасно Рыбаков пытается доказать вздорность никишинского плана и говорит о немедленном начале каких-то общих действий. Никишин со злым упрямством настаивает на своем.
В разгар спора в класс заглядывает Мезенцов.
— Пожалуйте в зал, — говорит он, распахивая двери.
Гимназисты замолкают и не двигаются с места. Они пытаются отсидеться. Тем временем Красков вступает в дипломатические переговоры с Мезенцовым. Но за спиной его появляется, раскачиваясь на голенастых ногах, вездесущий инспектор.
— В чем дело? — спрашивает Адам Адамович со всегдашней своей лисьей ласковостью. — Что за скопление светил? Извольте отправляться в зал, господа.
После этого ничего не остается, как подняться и уйти.