Огонь в очаге посреди хижины освещал лица сидящих крестьян, отражался в остекленелых глазах. Не то чтобы крестьяне боялись смерти. Они всё еще не привыкли к мысли, что вот сейчас, этой ночью, умерли не они, а другие. Что те, кого они знали, сейчас лежат в сарае, прикрытые рогожей, а дверь сарая приперта бревном, чтобы какая-нибудь звериная мелочь не покусилась на дармовое угощение.
– Они думали, что я испугаюсь, сволочи антихристовы. Не на того напали! Я в Святой земле караваны сопровождал. Знаешь, что такое в тамошних горах караваны вести? Не знаешь. Я знаю! Дорога узкая, телеги одна за одной, переднюю зажжешь – никто из каравана не выберется. И назад – хрен упряжку волов развернешь. И тогда черным нужно только подождать, пока вода не кончится в караване. Когда жара всех доконает – спускайся и собирай. Я сам видел, как рыцарь плакал и шпоры с себя сдирал, чтобы его в караван не посылали... А я ходил с двумя десятками... – староста сделал паузу, давая возможность слушателям оценить, – с двумя десятками караванов. Ежели совсем точно – двадцать три. Я сам считать не шибко умею, ни к чему мне это, но я зарубки на щите делал. Потом, когда мне локоть раздолбали, и рука отнялась, я попросил монаха зарубки сосчитать. Он и сказал – двадцать три.
Ловчего цифра не поразила. Хоть сотня, какая разница. А остальные, видимо, эту историю слушали уже в который раз, и она их уже не потрясала. Ею сейчас не нужно было восхищаться, ее нужно было просто переждать, как внезапный дождь.
– Они поначалу вроде с добром приходили... Сю-сю, ля-ля... Бога нашего, Иисуса любим, душа от него... И наши слюни распустили, тоже начали в переведенное Евангелие заглядывать и вслух читать. Я и сам чуть не поверил.
Хорошо, священник наш тогдашний, царство ему небесное, большого ума был, мог пять кувшинов вина выпить, но соображения не терял. Он чего сказал? Он сказал... – Староста перевел дыхание и отпил из кувшина. – Он сказал, что эти чистые Бога-отца дьяволом называют и что коли тебя посвятили, то, согрешивши, ты больше прощения не получишь. Усек?
Вот жил ты как попало, а потом они тебя вроде как по-своему крестили. И если ты после этого хоть на вот столько, на капелюшку согрешишь – всё – в ад на вечные муки. Хоть ты потом монастыри строй десятками, лоб в поклонах разбей, а хрен требе райское блаженство. Ты же сам видел – они могли вернуться в это, в лоно святой церкви, когда мы их под виселицы ставили. Ан нет, решили лучше в петле сплясать, чем поцеловать святой крест. Умерли, блин.
Умерли, подумал Ловчий. Это он успел увидеть.
Ловчий искоса поглядел на деревенского священника. Крепкий мужик. Руки вон какие! Или довелось ему самому доспехи носить, или просто природа постаралась. Сейчас сидит в углу и молчит. Вроде как дремлет.
– Вот они и норовят сразу умереть, как их посвятят. На всякий случай. Чтоб вдруг сгоряча чего не нагрешить.
Голодом себя морят. Или придут в город, где нормальные люди в нормального Бога веруют, и давай слова богомерзкие выкрикивать!
– Тут их и того... – староста провел ребром ладони по горлу. – Правда, исхитрились крестьяне, придумали, как и живыми быть, и ихнюю благость дьявольскую приобрести. Они договариваются со своими этими... чистыми... чтобы, значит, перед самой смертью к ним пришли и посвятили. Чтобы, значит, чик – и ты на небесах. Живи, как хочешь, а перед смертью... Вот чистые ими и крутят, как заблагорассудится. И то, ежли не выполнишь приказа или, там, откажешь в крове и очаге, не видать тебе посвящения. И знаешь чего?
Староста наклонился к Ловчему. От старосты пахло чесноком, кислым вином и злостью.
– Эти их чистые. Они ведь не торопятся помирать. Ходят, живут, а другим говорят, что помирать нужно. Брешут, сволочи. И нас, честных католиков, обижают. Наш-то барон тоже хорош, защиты от него дождаться, что снега летом. Я ему сколько говорил, чтоб к нам хоть пяток ратников прислал.
Кто-то из местных, сидевших по другую сторону очага, пробормотал что-то неодобрительное.