Влажный теплый пар клубами охватил истомленное жаждой свежести и чистоты продрогшее тело, ударил в лицо терпким запахом огуречного рассола, идущим от бочек с горячей водой, дымком и угаром из печи и едкой, ни с чем не сравнимой вонью дешевого черного мыла: привычный сладкий дух долгожданной армейской бани, от которого свежий, нефронтовой человек, не дай господи, может сомлеть.
Внутри парной было тускло, темно. Сквозь слезящееся оконце едва лился с улицы дневной мартовский свет. В клубах пара смутно белели тела домывающихся мужчин, и я быстро ступила на скользкий, сопревший от влаги пол и брезгливо, на кончиках пальцев, прошла в самый угол, за печь, где стояла скамейка, как раз на двоих. Дед швырнул мне вслед по полу две чистые шайки.
— Жень! Плесни и мне… только погорячей! — попросила я шедшую сзади Женьку, уже завладевшую огромным железным ковшом.
— А сама?
— А потом я тебе.
— Ишь хитрая! Лакеев в семнадцатом году отменили. — Женька весело засмеялась. — Ничего, ничего! Выйдешь! Никто от тебя кусок не откусит…
Потом, намывшись, напарившись, чистые, ублаготворенные, мы долго, старательно одевались, сидя на охапках сухого, свежего сена.
Дед сидел здесь же, рядом, и смотрел на нас, голых, малиновых, насмотревшимся за долгую жизнь, ничего уже не выражающим взглядом.
Смирившись с ролью гостеприимного хозяина — хочешь не хочешь, а принимай, — сейчас он благодушно посасывал самокрутку и снисходительно поучал:
— Бог — он дал человеку три тяжелые задачи: долги платить, отца-мать кормить и в баню ходить! Вот так-то! А вы…
— А четвертой он не задавал тебе тяжелой задачи: помолчать? — нетерпеливо перебила его Женька, вытирая волосы серым вафельным полотенцем.
— Эх, сорвиголовы! Непочетницы! Что старшему говорят! — осуждающе махнул рукой истопник и с обидою замолчал. Потом хрипло, запаленно вздохнул. — Да я в ваши годы…
— А что в наши годы? — заметила Женька. — Уж наверное был размазня!
— Это я — размазня?! — старик даже побагровел от досады. — Размазня! — передразнил он с укором. — Да ежели хошь знать, я «Георгия» в твои годы имел… За войну в одна тысяча девятьсот пятом, с японцем! «Георгия»! Это тебе не фунт дерьма!
— Вот врать-то горазд, — спокойно заметила Женька. — Врешь и не краснеешь.
— Я вру?! — Истопник вскочил с лавки, споткнулся о полено, отшвырнул из-под ног дырявое, приспособленное для золы ведро, фыркнул и, раздувши ноздри, забормотал: — Надо же, чего говорят! Вру? Да ведь я, бывалоча…
— Да за что же тебе могли «Георгия» дать? Не понимаю, — пожала плечами Женька. — Быть не может…
— Вот заладила сорока Якова одно и то же про всякого. Не может, не может… А вот может! — крикнул старик и в гневе топнул ногой в рваной калоше, — Имею «Георгия»! Тебе говорят!
— Да за что имеешь-то? Ведь это не вошь, его зря не прилепишь…
— За что! За что! А за барыню! — брякнул дед и вдруг опасливо оглянулся на Женьку, осекся.
Но та спокойно сидела на лавке, обхватив худыми руками узкие плечи, и грелась, обсыхая перед раскрытой дверцей печи.
— Как это так за барыню? — переспросила она.
— Ну, где это тебе нонче скумекать! — хвастливо дернул подбородком истопник, опять распаляясь. В воспоминаниях он, видимо, сейчас снова был статным и молодым и, как глухарь, не чуя опасности, распушив хвост, ничего не видя, шел прямо в сеть, на ловца. — Служил я тады в охране… Называлось: в свите. Оберегали мы самого что ни есть верховного главнокомандующего, его высокопревосходительство генерала Куропаткина… Ну, вот перед генералом-то я и плясал барыню. За это и получил. Удостоен награды. Генерал Куропаткин сам лично, вот, ей-богу, не вру, своими собственными руками мне сюда и приколол, — старик ткнул желтым от табака, узловатым пальцем куда-то себе под ложечку и весело хохотнул. — А ты болтаешь чего здря… Говорят, говорят!
— Эх, ну и размазня! — обрадованно вскочила с места Женька. Она подловила его наконец. — А еще говоришь, не размазня! «Георгия» — и за что? За барыню! — Женька глядела на старика с нескрываемым злорадством. — А? Ну что? Ведь ничем теперь не докажешь, что ты храбрый. Ну разве уж, если поедешь с нами…
— Тьфу ты, черт! Пропади ты пропадом! — разобиделся не на шутку истопник, сообразив наконец, что его разыграли. — С бабой свяжешься, сам станешь бабой!
— Опечатка, — заметила строго Женька. — Не с бабой, а с девкой…
— А, одна хвороба: не переспоришь! — отмахнулся от нее истопник и повернулся ко мне морщинистым темным лицом, сощурился выцветшими голубыми глазами: — Вы, оторвы, с мое поживите, а тады уж галгачьте! Я на этой, считай, на третьей войне! И ничего. Жив!
Я сидела в одной нижней рубахе, прислонясь боком к бревенчатой теплой стене, и молча разглядывала отсветы пламени: голубые на брошенном грязном белье и розовые и желтые на руках и на сене. Мне было абсолютно все равно, за что дед получил «Георгия». Это Женьке доставляет удовольствие его дразнить, а мне безразлично. Но слова старика о том, что он на этой, на третьей по счету, войне — и жив, заставили и меня обернуться.