Я убежден, что она прекрасна и поучительна, но комедиантам не подобает поучать людей в том, что касается христианской морали и религии: не дело театра проповедовать Евангелие. Когда вернется король, он позволит вам, если сочтет нужным, представлять ‘Тартюфа’…“ Мольер, не ожидавший таких слов, был совершенно сбит с толку и не нашелся, что ответить господину первому председателю. Он всё же попытался ему доказать, что его комедия совершенно невинна и что он переработал ее со всеми предосторожностями, коих требует деликатность темы. Но как ни старался, он лишь пробормотал что-то невнятное, не сумев совладать с замешательством, в которое его вверг господин первый председатель. Сей мудрый магистрат, послушав его некоторое время, дал ему понять изящным отказом, что не намерен отменять отданных приказаний, и сказал на прощанье: „Сударь, вы видите, что уже скоро полдень: если я промедлю долее, то опоздаю к обедне“. Мольер удалился, недовольный собой, однако не сетуя на господина де Ламуаньона, потому что винил во всем себя. Всё дурное настроение Мольера обрушилось на господина архиепископа (монсеньора де Перефикса), который был в его глазах главой заговора святош, вредивших ему».
Да, Мольер заикается, запинается, не может прийти в себя. Ламуаньон отправился в часовню; он выслушал просителя, чтобы дать понять, что театр никогда не сможет противостоять Церкви. Читал ли он пьесу? Этот вопрос не дает автору покоя, потому что в тексте не содержится никаких нападок на Церковь. Лицемер — развращенный святоша. Это ведь смешно, разве нет? Вокруг пьесы раздули скандал, но для нее это слишком много чести! Мольер никогда бы не позволил себе и половины того, в чем его упрекают. Неужели он не знает, что Ламуаньон состоит в Братстве Святого Причастия?
Попав в тупик, Мольер может рассчитывать только на короля. Ход рискованный, но актеры побуждают его поговорить с королем, по меньшей мере, изложить ему факты. Перед ним-то он не растеряется, они слишком хорошо знают друг друга. Мольер не хочет докучать монарху, занятому международными делами, войной, военными лагерями и скачками по полям сражений. Лагранжу и Латорильеру поручили доставить королю послание — прошение, нижайшую просьбу, которая звучит как почтительный крик о помощи. Король их выслушает, узнает, в этом нет сомнений: в свое время они очень изящно разыграли на пару тайны его сердца в «Принцессе Элиды». Они стали готовиться к поездке (которая обойдется труппе в тысячу ливров), в то время как Мольер писал письмо на полторы страницы, взвешивая каждое слово:
«Сир!
С моей стороны большая дерзость докучать великому монарху в разгар его славных завоеваний, но в моем положении, Сир, мне негде искать защиты, кроме как там, куда я за ней обращаюсь. К кому мне обратиться, ища спасения от одолевающей меня силы и власти, как не к источнику всякой силы и власти, справедливому творцу непререкаемых решений, государю, который всем нам судья и господин?
Моя комедия, Сир, осталась здесь лишена доброты Вашего Величества. Напрасно я поставил ее под заглавием „Обманщик“ и нарядил главного героя в одежду светского человека; напрасно я наделил его маленькой шляпой, длинными волосами, широким воротником, шпагой и кружевами под камзолом, кое-что смягчил во многих местах и тщательно вымарал всё, что могло стать хоть тенью намека на знаменитые оригиналы портрета, который я намеревался создать, — всё ото ни к чему не привело. Заговор сложился на основе простых предположений. Они нашли способ провести умы, которые во всех прочих вещах претендуют на проницательность и никогда не позволяют себя обмануть. Моя комедия только вышла, как сразу была сражена ударом власти, коя должна внушать почтение, и всё, что я мог сделать, чтобы спастись самому от этой бури, — сказать, что Ваше Величество по доброте своей разрешил мне ее представлять, и потому я не счел нужным испрашивать позволение у других, поскольку лишь он один мог мне это запретить.