- Прощайте, родные мои!..
И эти полные отчаяния слова были обращены уже не только к товарищам, с которыми она бесстрашно встречала конец жизни... Не только... Ибо, чго бы она ни делала, как бы ни жила все время - страдала, боролась, проклинала врагов, поддерживала или подбадривала друзей, молчала, плакала или пела, она все время настойчиво наряду со всем этим думала о них, жила ими, своими, теперь уже окончательно, полностью осиротевшими, детьми. Они - ее братик Грицько и сестричка Надийка - все это время жили в ее сердце неутихающей любовью, неугасимой тоской, неутолимой, жгучей болью.
И слова, последние из самых последних в ее жизни, преодолевая безмолвие ночной беспредельности, пустоту и безлюдность заснеженных степей, бешенство врагов, преодолевая время и пространство, неудержимо устремлялись к ним - единственным, беззащитным, брошенным на произвол судьбы:
- Прощайте, родные мои...
Часы показывали пятый час утра тридцать первого декабря. Всего несколько часов не дали им дожить до нового, тысяча девятьсот сорок второго года.
49
Они погибли, как неизвестные солдаты.
Никто, кроме их палачей, не слышал и не видел, как они умирали, не знал, где они похоронены.
Мерзлые комья на дне глубокого оврага покрыли их тела. Замели, заровняли следы глубокие в том году снега.
Родным было сказано, что их за антигерманские выступления осудили и вывезли в концлагерь куда-то в Германию. И долго еще о них думали как о живых, высматривали, выплакивая очи, со всех дорог. А потом еще много лет говорили и писали как о без вести пропавших.
Даже те трое или четверо, которые получали от Лени листовки и потом раздавали их дальше, не знали, что сталось с ребятами. Они могли только догадываться, что арест группы молодежи в Скальном связан именно с этими листовками. Никто, казалось, не знал, что остались от ребят "гвозди" в сумочке от противогаза, затопленные Грицьком в реке, и ящики "мыла", брошенные в Стоянов колодец.
И никто не догадывался, что они, эти ребята, живут и еще долго будут жить в слове "Молния". В слове, которому суждено было стать грозой для захватчиков и остаться в памяти людей в этом краю еще на долгие годы.
Молодые, сильные, красивые, они погибли, а листовки, подписанные словом "Молния", напечатанные на непрочной бумаге и непрочными красками, сохранились.
Они оказались бессмертными.
Листовки те пошли в народ. Их сберегали как самое драгоценное и передавали по одной из района в район, из села в село и из дома в дом. Они переходили из рук в руки, несли людям слово правды, укрепляли веру в победу, будили дух непокорства и борьбы.
Листовки путешествовали по Скальновскому, Подлесненскому, Балабановскому и еще по многим рай= онам. А иные долетали даже в Умань, Первомайск, Винницу...
Их берегли, читали, видели или только слышали о них и пересказывали друг другу еще долго, неделями, месяцами, всю долгую и суровую зиму, до самой весны.
И казалось, что кто-то невидимый и неуловимый еще и теперь, весной, печатает те листовки, что таинственная "Молния" живет, действует и борется...
50
Оправившись от катастрофы под Москвой, немцы снова почувствовали себя господами на оккупированных территориях. Грабили и вывозили народное добро, чинили скорый суд и расправу, карая, высылая в концлагеря и расстреливая всех, кто был или казался непокорным. Они хозяйничали и вели себя так, будто пришли сюда если и не на веки вечные, то по крайней мере на тысячу лет.
В Скальном немцы отремонтировали железную дорогу, сахарный завод, мельницы, маслобойни. Им нужно было на месте перемалывать украинскую пшеницу, жать из подсолнуха масло и делать сахар из украинского бурака. Они вывозили все - муку и сахар, масло и железо, награбленную мебель и дверные ручки, сгоняли людей в каменоломни, развозили по дорогам камень и песок, чтоб проложить на весну своей армии надежные дороги.
Как раз перед Новым годом, вечером тридцать первого декабря, Форст вернулся со своей командой в гебит.
Доложил, что приговор приведен в исполнение, передал в уездную жандармерию изготовленный Панкратием Семеновичем набор, две листовки, валики и банку с клеем, отобранную у Лениной тетки во время обыска. И на этом дело "Молнии" было закрыто и, казалось, закончено навсегда.
Но для самого себя закрыть историю с "Молнией"
Форст так и не смог. Еще долгие месяцы мысль об этом вызывала в нем беспокойство, тревогу, рождала скверные предчувствия и смутный страх.
Ведь ни одного убедительного доказательства того, что открыта и уничтожена та самая "Молния", которая выпускала листовки, у него не было. Он только догадывался, но no-настоящему так и не знал, где и как печатались листовки, подписанные этим словом. Никакой типографии он не нашел, и никто ему, если не считать фантазий Савки Горобца, ни разу о ней не сказал.
Перед глазами Форста вставали иногда как страшные призраки большевистские конспираторы-подпольщики, в существование которых он еще и до сих пор не без оснований верил. И эти призраки долго портили ему настроение, мешали спать по ночам.