Уля попробовала было заговорить о посторонних делах, мать неловко поддержала ее, но так фальшиво это прозвучало, что они обе смолкли. Уля даже не запомнила, когда она вымыла и перетерла посуду и убрала со стола. Отец ушел по хозяйству.
Уля стояла у окна, спиной к матери, в простом темно-синем с белыми пятнышками домашнем платье, которое она так любила. Тяжелые волнистые косы ее покойно, свободно сбегали по спине до гибкой сильной талии; ясный свет солнца, бивший в оттаявшее окно, сквозил через вившиеся у висков неприглаженные волосы.
Уля стояла и смотрела в окно на степь и пела. Она не пела с той поры, как пришли немцы. Мать штопала что-то, полулежа в постели. Она с удивлением услышала, что дочь поет, и даже отложила штопку. Дочь пела что-то совсем незнакомое матери, пела свободным грудным голосом:
Никогда Матрена Савельевна даже не слышала этих слов. Что-то тяжелое, скорбное было в пении дочери.
Уля оборвала песню и все стояла так, глядя в окно на степь.
– Что это ты пела? – опросила мать.
– Так, не думаючи, что вспомнилось, – сказала Уля, не оборачиваясь.
В это время распахнулась дверь, и в комнату, запыхавшись, вбежала старшая сестра Ули. Она была полнее Ули, румяная, светлая, в отца, но теперь на ней лица не было.
– К Поповым жандармы пришли! – сказала она задыхающимся шепотом, будто ее могли услышать там, у Поповых.
Уля обернулась.
– Вот как! От них лучше подальше, – не изменившись в лице, сказала Уля спокойным голосом, подошла к двери, неторопливо надела пальто и накрылась платком. Но в это время она уже услышала топот тяжелых ботинок по крылечку, чуть откинулась на цветастый полог, которым занавешена была зимняя одежда, и повернула лицо к двери.
Так на всю жизнь она и запомнилась матери на фоне этого цветастого полога, выделившего сильный профиль ее лица, с подрагивающими ноздрями и длинными полуопущенными ресницами, словно пытавшимися притушить огонь, бивший из глаз ее, и в белом платке, еще не повязанном и ниспадавшем по ее плечам.
В горницу вошли начальник полиции Соликовский и унтер Фенбонг в сопровождении солдата с ружьем.
– Вот она и сама красотка! – сказал Соликовский. – Не успела? Ай-я-яй… – сказал он, окинув взглядом ее стройную фигуру в пальто и в этом ниспадавшем платке.
– Голубчики! Родимые мои! – запричитала мать, пытаясь подняться с постели.
Уля вдруг гневно сверкнула на нее глазами, и мать осеклась и примолкла. Нижняя челюсть у нее тряслась.
Начался обыск. Отец толкнулся в дверь, но солдат не впустил его.
В это время обыск шел и у Анатолия. Его производил следователь Кулешов.
Анатолий стоял посреди комнаты в распахнутом пальто, без шапки, немецкий солдат держал его сзади за руки. Полицай наступал на Таисью Прокофьевну и кричал:
– Давай веревку, тебе говорят!
Таисья Прокофьевна, рослая, красная от гнева, кричала:
– Очумел ты, – чтоб я дала тебе веревку родного сына вязать?.. Аспиды вы, истинно слово, аспиды!
– Дай ему веревку, мама, чтобы он не визжал, – говорил Анатолий, раздувая ноздри, – их же шестеро, как же им вести одного несвязанного?..
Таисья Прокофьевна заплакала, вышла в сени и бросила веревку к ногам сына.
Улю поместили в ту большую общую камеру, где сидели Марина с маленьким сыном, Мария Андреевна Борц, Феня – сестра Тюленина, а из молодогвардейцев Аня Сомова из пятерки Стаховича, белая, рыхлая, полногрудая девушка, которая была уже так сильно избита, что едва могла лежать. Камеру освободили от посторонних, и в течение дня она заполнилась девушками с Первомайки. Среди них были Майя Пегливанова, Саша Бондарева, Шура Дубровина, сестры Иванихины – Лиля, Тоня, и другие…
Не было ни нар, ни коек, девушки и женщины размещались на полу. Камера была так забита, что начала оттаивать, и с потолка все время капало.
Соседняя, тоже большая камера, судя по всему, была отведена для мальчиков. Туда все время приводили арестованных. Уля стала выстукивать: «Кто там сидит?» Оттуда ответили: «Кто спрашивает?» Уля назвала себя. Ей отвечал Анатолий. В соседней камере сидело большинство мальчиков-первомай-цев: Виктор Петров, Боря Главан, Рагозин, Женя Шепелев, брат Саши Бондаревой – Вася, – их арестовали вместе. Если уж так случилось, девушкам все-таки стало теплее оттого, что мальчишки с Первомайки сидят рядом.
– Я очень боюсь мучений, – чистосердечно призналась Тоня Иванихина со своими детскими крупными чертами лица и длинными ногами. – Я, конечно, умру, ничего не скажу, а только я очень боюсь…
– Бояться не нужно: наши близко, а может быть, мы еще устроим побег! – сказала Саша Бондарева.
– Девочки, вы совсем не знаете диалектики… – начала было Майя, и как ни тяжело было у всех на душе, все вдруг рассмеялись: так трудно было представить, что такие слова можно произносить в тюрьме. – Конечно! Ко всякой боли можно притерпеться! – говорила нерастерявшаяся Майя.