– Ушел!.. Ушел!.. – с невыразимой силой торжества кричал Сережка тонким голосом и ругался самыми страшными словами, какие только знал. Но эти ругательства звучали сейчас в устах Сережки как святое заклятие.
Вот уже виден был косо свалившийся набок после взрыва копер шахты № 5.
Юноши и девушки запели «Интернационал».
Их всех сгрузили в промерзшее помещение бани при шахте и некоторое время продержали тут: поджидали, пока приедут Брюкнер, Балдер и Стеценко. Жандармы начали раздевать тех, у кого была хорошая одежда и обувь.
Молодогвардейцы получили возможность проститься друг с другом. И Клава Ковалева смогла сесть рядом с Ваней и положить ему руку на лоб и уже не разлучаться с ним.
Их выводили небольшими партиями и сбрасывали в шурф по одному. И каждый, кто мог, успевал сказать те несколько слов, какие он хотел оставить миру.
Опасаясь, что не все погибнут в шурфе, куда одновременно сбросили несколько десятков тел, немцы опустили на них две вагонетки. Но стон из шахты слышен был еще на протяжении нескольких суток.
Олег стоял перед фельдкомендантом Клером, стоял с перебитыми руками, с запавшими щеками, отчего резче обозначались его скулы. Виски у него были совершенно седые. Но большие глаза его из-под золотистых ресниц смотрели с ясным, с еще более ясным, чем всегда, выражением.
Перед Клером, закосневшим в убийствах, потому что он ничего другого не умел делать в жизни, стоял не шестнадцатилетний мальчик, а молодой народный вожак, который не только ясно видел свой путь в жизни, а видел путь своего народа среди других и путь всего человечества. И он говорил:
– Страшны не вы, – вы уже разбиты и обречены, – страшно то, что вас породило и порождает после того, как люди так давно существуют на земле и достигли таких ясных вершин в области мысли и труда. Язва людоедства разъедает души уже не только отдельных людей, а целых народов, она угрожает существованию человечества… Эта язва людоедства, более страшная, чем чума, будет разъедать мир до тех пор, пока благами мира будут пользоваться не те люди, которые их создают, пока неограниченной властью над людьми будут пользоваться выродки человечества, сосредоточившие в своих руках все богатства мира… Напрасно эти господа в белоснежном белье надеются уйти от суда истории. Забрызганные кровью, они уже стоят перед его грозными очами. Я жалею только о том, что не смогу больше бороться в рядах своего народа и всего человечества за справедливый, честный строй жизни. Я шлю мой последний привет всем, кто борется за него!..
Олег Кошевой был расстрелян тридцать первого января днем, и тело его вместе с телами других людей, расстрелянных в этот день, было закопано в общей яме.
А Любу Шевцову мучили еще до седьмого февраля, все пытаясь добыть у нее шифр и радиопередатчик. Перед расстрелом ей удалось переслать на волю записку матери:
«Прощай, мама, твоя дочь Люба уходит в сырую землю».
Когда Любу вывели на расстрел, она запела одну из самых своих любимых песен:
Ротенфюрер СС, ведший ее на расстрел, хотел поставить ее на колени и выстрелить в затылок, но Люба не стала на колени и приняла пулю в лицо.
Глава пятьдесят четвертая
Жители Краснодона пережили еще все бедствия, какие несла с собой бегущая германская армия. Отступающие немцы грабили и сгоняли со своих мест жителей, взрывали в городе и по всему району шахты, и предприятия, и все крупные здания.
Люба Шевцова не дожила неделю до того, как части Красной Армии вошли в Краснодон и одновременно в Ворошиловград. Четырнадцатого февраля советские танки ворвались в Краснодон, и сразу вслед за ними вернулась в город Советская власть.
В течение десяти дней, при огромном стечении народа, шахтеры извлекали из шурфа шахты № 5 тела погибших молодогвардейцев. И в течение всех этих десяти дней не отходили матери погибших от ствола шахты, принимая на руки изуродованные тела своих детей.
Елена Николаевна ушла в Ровеньки еще в те дни, когда Олег был жив. Но она не смогла ничего сделать для сына, и он не знал, что мать находится вблизи от него.
В присутствии матери Олега и всех его родных жители города Ровеньки извлекли из ям тела Олега и Любы Шевцовой и похоронили там же, в Ровеньках.
Трудно было узнать в маленькой постаревшей женщине, с темными ввалившимися щеками, с глазами, выражавшими то глубокое страдание, какое с особенной силой поражает цельные натуры, – трудно было узнать в ней прежнюю Елену Николаевну Кошевую. Но то, что она все эти месяцы была помощницей сына, а особенно гибель его, обрекшая ее на эти страдания, раскрыли в ней такие душевные силы, которые подняли ее над ее личным горем. Словно спала завеса будней, скрывавшая от нее большой мир человеческих борений, усилий и страстей. Она вошла в этот мир вслед за сыном, и перед ней открылась большая дорога общественного служения.