Теперь часть зданий была разрушена бомбежкой, — в пылу обороны не так бросалось в глаза, насколько это обезобразило город. Но даже не в этом было дело: город за несколько недель пришел в такое запустение, что казалось новые хозяева и сами не верят в то, что поселились в нем навечно. Улицы не поливались, не подметались, цветы на скверах увяли, бурьян забивал газоны, бумажки, окурки вихрем завивались в густой рыжей пыли.
Это была одна из столиц угля. В прежние времена сюда привозилось больше товаров, чем во многие другие районы страны, — толпа на улицах была цветистой, нарядной. Чувствовалось, что это южный город, всегда было много фруктов, цветов, голубей. Теперь толпа поредела и стала неприметной, серой, люди одеты были с небрежным однообразием, будто нарочно опустились, было такое впечатление, что они даже не моются. А внешний колорит улице придавали мундиры, погоны и бляшки вражеских солдат и офицеров — больше всего немцев и итальянцев, но также и румын и венгерцев, — только их говор был слышен, только их машины, выпевая клаксонами, мчались по улицам, завивая пыльные смерчи. Еще никогда в жизни не испытывал Иван Федорович такой кровней личной жалости и любви к городу и к его людям.
Было такое чувство, что вот у него был дом и его изгнали из этого дома, и он тайком прокрался в родной дом и видит, что новые хозяева расхищают его имущество, захватали грязными руками все, что ему дорого, унижают его родных, а он может только видеть это и бессилен что-либо сделать против этого.
И на подруге жены лежала эта же общая печать подавленности и запущенности: она была в заношенном темном платье; русые волосы небрежно закручены узлом; на ногах, давно не мытых, шлепанцы, и видно было, что она так и спит, с немытыми ногами.
— Маша, да разве можно так опускаться! — не выдержал Иван Федорович.
Она безучастно оглядела себя, сказала:
— В самом деле? Я и не замечаю. Все так живут, да так и выгодней: не пристают… Впрочем, в городе и воды-то нет…
Она замолчала, и Иван Федорович впервые обратил внимание на то, как она похудела и как пусто, неприютно у нее в комнате. Он подумал, что она, должно быть, голодает и давно распродала все, что имела.
— Ну, вот что, давай поснидаем… Мени тут одна жинка добре наготовила всего, — така умнесенька жинка! — смущенно заговорил он, засуетившись возле своей котомки.
— Боже мой, да разве в этом дело? — Она закрыла лицо руками. — Возьмите меня с собой! — вдруг сказала она со страстью. — Возьмите меня к Кате, я готова служить вам всем, чем могу!.. Я готова быть вашей прислугой, лишь бы не это каждодневное подлое унижение, не это медленное умирание без работы, без всякой цели к жизни!..
Она, как всегда, говорила ему «вы», хотя знала его с дней замужества Кати, с которой дружила с детства. Он и раньше догадывался, что она потому не может обращаться к нему на «ты», что не может отрешиться от чувства расстояния, отделявшего ее, простую чертежницу, от него, видного работника.
Тяжелая поперечная складка легла на открытом лбу Ивана Федоровича, и его живые синие глаза приняли суровое, озабоченное выражение.
— Я буду говорить с тобой прямо, может быть грубо, — сказал он, не глядя на нее. — Маша! Коли б дело шло о тебе, обо мне, я б мог забрать тебя до Кати и сховать вас обеих и сам сховаться, — сказал он с недоброй горькой усмешкой. — Да я слуга государства, и я хочу, щоб и ты наикраще послужила нашему государству: я не только заберу тебя отсюда, я хочу здесь бросить тебя у самое пекло. Скажи мне прямо: согласна? Маешь на то силу?
— Я согласна на все, лишь бы не жить той жизнью, какой я живу! — сказала она.
— Ни, то не ответ! — сурово сказал Иван Федорович. — Я предлагаю тебе выход не для спасения твоей души, — я спрашиваю: согласна ты служить народу и государству?
— Я согласна, — тихо сказала она.
Он быстро склонился к ней через угол стола и взял ее за руку.
— Мне нужно установить связь со своими людьми здесь, в городе, но я не могу положиться ни на одну явку из тех, что мне дали… Ты должна найти в себе мужество, хитрость, як у самого дьявола, — проверить явки, что я дам тебе. Пойдешь на это?
— Пойду, — сказала она.
— Завалишься — будут пытать на медленном огне. Не выдашь?
Она помолчала, словно сверялась со своей душой.
— Не выдам, — сказала она.
— Так слухай же…
И он при тусклом-тусклом свете коптилки, еще ближе склонившись к ней, так, что она увидела свежий рубец на одной из залысин на виске, дал ей явку здесь же, на Каменном броде, которая, казалось ему, была надежней, чем другие, и которая была ему особенно нужна. Она, эта явка, казалась ему более надежной потому, что была оставлена разведывательными органами, и особенно нужна потому, что только через нее он мог узнать, что творится не в одной области, а и на советской стороне.
Маша изъявила готовность сейчас же пойти туда, и это соединение наивной жертвенности и неопытности так и пронзило сердце Ивана Федоровича. Лукавая искорка на одной ножке запрыгала из одного его глаза в другой.