— Я не знал, что он может говорить, — изумился Христиан. Он опять посмотрел на эту страшную постель, словно обгоревший должен был теперь как-то проявить это вновь открытое свойство.
— Он может говорить, — сказал Гарденбург, — мы подолгу разговариваем по ночам. Он говорит только ночью.
«От таких разговоров, — подумал Христиан, — между человеком, у которого нет рук и вообще ничего не осталось, и человеком без лица в этой комнате, должно быть, стынет даже теплый итальянский воздух. Он содрогнулся. Обгоревший лежал неподвижно, его хрупкое тело было покрыто одеялом. „Он слышит и сейчас, — подумал Христиан, уставившись на него, — и понимает каждое наше слово“.
— Он был часовщиком в Нюрнберге, — сказал Гарденбург, — специалистом по спортивным часам. У него трое детей, но он решил умереть. Так ты принесешь штык?
— Если даже и принесу, — ответил Христиан, стараясь уклониться от соучастия в ужасном самоубийстве этого безглазого, безголосого, беспалого и безлицего человека, — какой в этом толк? Он не сможет воспользоваться им.
— Я воспользуюсь им, — сказал Гарденбург, — этого для тебя достаточно?
— Как вы им воспользуетесь?
— Встану с кровати, подойду к нему и сделаю, что нужно. Теперь принесешь?
— Я не знал, что вы можете ходить… — с изумлением произнес Христиан. Сестра говорила ему, что Гарденбург начнет ходить месяца через три.
Медленным, осторожным движением Гарденбург сбросил с груди одеяло. Христиан остолбенело смотрел на него, словно это был мертвец, вставший из могилы. Гарденбург деревянным, механическим движением перекинул ноги через край кровати и встал. На нем была мешковатая, вся в пятнах фланелевая пижама. Босые ноги бледными, грязными пятнами выделялись на мраморном полу виллы лионского фабриканта.
— Где его койка? — спросил Гарденбург. — Покажи мне, где его койка?
Христиан осторожно взял его за руку и повел через узкий проход, пока колени Гарденбурга не коснулись матраца другой кровати.
— Здесь, — отрывисто произнес Гарденбург.
— Почему вы никому не сказали, что можете ходить? — спросил Христиан. Ему казалось, что он во сне разговаривает с пролетающими мимо окна призраками.
Стоя у кровати, слегка покачиваясь в желтоватой пижаме, Гарденбург хихикал из-под марлевого шлема.
— Всегда нужно, — произнес он, — скрывать кой-какие важные сведения о себе от начальства. — Он наклонился и стал осторожно ощупывать одеяло обгоревшего. Наконец его рука остановилась.
— Здесь, — прозвучал голос из-под «снежного сугроба», возвышавшегося над покрывалом. Голос был хриплый и нечеловеческий. Казалось, будто умирающая птица или медленно захлебывающаяся в собственной крови пантера, или проткнутая острой веткой во время шторма в джунглях обезьяна вдруг обрела дар речи, чтобы произнести одно последнее слово «здесь».
Рука Гарденбурга остановилась на белом покрывале, бледно-желтая и костлявая, словно старый рентгеновский снимок.
— Где она? — резко спросил он. — Где моя рука, Дистль?
— На его груди, — прошептал Христиан, уставившись на раздвинутые желтовато-белые пальцы.
— На его сердце, чуть выше сердца. Мы практиковались каждую ночь в течение двух недель. — Он повернулся и с уверенностью слепого дошел до своей кровати и снова лег. Он натянул простыню до того места, где над плечами поднималась маска из бинтов, похожая на древний шлем. — А теперь принеси штык. За себя не беспокойся. После твоего отъезда я припрячу его на два дня, так что никто не сможет обвинить тебя в убийстве. Я сделаю это ночью, когда в течение восьми часов никто не входит в комнату, и он будет молчать. — Гарденбург усмехнулся. — Часовщик очень хорошо умеет молчать.
— Хорошо, — тихо произнес Христиан, вставая со стула и собираясь уходить, — я принесу штык.
На следующее утро он принес простой нож, который украл накануне вечером в солдатском баре, пока его владелец, сидя за кружкой пива с двумя солдатами из квартирмейстерской службы, громко распевал «Лили Марлин». Он пронес его под кителем в мраморную виллу лионского фабриканта и засунул под матрац, как велел Гарденбург. Попрощавшись с лейтенантом, он уже в дверях бросил последний взгляд на две белые слепые фигуры, неподвижно лежавшие рядом в веселой, с высоким потолком комнате, в изящные высокие окна которой был виден сверкающий на солнце залив.
Выйдя из комнаты, он заковылял по коридору, тяжело ступая грубыми ботинками по мраморному полу. Он чувствовал себя как студент, окончивший университет, проштудировавший и чуть не выучивший наизусть все учебники.
18
— Смирно! — тревожно и резко прозвучал голос у двери, и Ной, вытянувшись, замер перед своей койкой.