— Пётр Дмитриевич, Елизавета Аркадьевна дала слово быть вашей женой. Не проходит и месяца помолвки, как она нарушает данное вам слово. Причина — любовь ко мне. Вы или глупы, или играете в криво понятое благородство. Я не сужу вас — это, в общем-то, ваше дело. Но кто позволил вам навязывать мне женщину, для которой клятва верности — пустяк, которая не знает ни долга преданности, ни женской скромности, ни чести? Мне-то это зачем? — он чуть склонил голову к собеседнику, точно подлинно недоумевая.
Иванников остолбенел. Он ждал чего угодно, но не этих спокойных и жестоких слов. Несколько минут пытался прийти в себя, пока Нальянов кивал слуге, подошедшему с чемоданом к вагону.
— Но она же… сердцу не прикажешь…
— А она пыталась? — на лице Нальянова снова промелькнула тонкая язвительная усмешка.
Иванников совсем растерялся. Лиза, Лизанька, Елизавета Елецкая была для него идеалом красоты и женственности, её желание, прихоть, любой каприз — были законом, и он никогда не думал, просто не мог подумать того, что столь резко и безжалостно уронил Нальянов. Иванников чуть отдышался. Он всё ещё ничего не понимал. Он-то полагал, что Нальянов, по адресу которого молва в русских кругах Парижа давно уронила слово «подлец», вскружил Лизаньке голову, а сейчас решил уехать, чтобы просто свести её с ума. Но если он…
— Так вы… вы едете… не потому, что… не из-за Лизы?
Из тамбура показался слуга Нальянова и сказал господину, что поезд отходит через три минуты. Нальянов кивнул, утомлённо взглянул на Иванникова, во взгляде его проступило теперь что-то подлинно высокомерное, почти палаческое, он вздохнул и резко отчеканил, повторив уже сказанное:
— Мне нужно по делам в Петербург, — после чего, не ожидая ответа, исчез в вагоне.
Иванников, чувствуя, как путаются мысли, и кружится голова, ошеломлённо проводил его взглядом и стоял на перроне до тех пор, пока поезд не тронулся.
Глава 1. Двое подлецов в купе первого класса
Революция за два дня проделывает работу десяти лет и за десять лет губит труд пяти столетий.
…Есть ли унижение горше пренебрежения женщины? И что мерзостнее всего — женщины, по сути, совсем ненужной, случайной. Голова Дибича после двух бессонных ночей мучительно болела, но что значила эта боль в сравнении с уязвлённым самолюбием? Или он всё же лжёт себе? Андрей Данилович посторонился, пропуская в вагон какого-то генерала с седыми бакенбардами. Мысли текли вязкой патокой. Что значила для него Елена Климентьева?
Дибич, морщась, вспоминал, как впервые увидел её. Она шла впереди него медленно и плавно, её обнажённые, бледные, как слоновая кость, плечи, были разделены тонкой бороздкой между лопатками, и описывали неуловимую, как движение крыльев, кривую, а на затылке спиралью загибались волосы обожаемого Тицианом медно-рыжего цвета. Она посмотрела на него — вскользь, почти не видя. Он взволновался. Иной женский взгляд мужчина не променяет даже на обладание. Она подошла к хозяйке, и он снова внутренне ахнул, восхитившись точёным профилем Елены. Она заговорила. Её богатое контральто, казалось, придавало тайный смысл самым обычным фразам. Понимала ли она свою силу или была непостижима для себя самой? Дибич недоумевал. Трепет её ресниц напоминал движение крыльев стрекозы, томные глаза — полотна Тинторетто.
Волосы лежали на её голове, как тяжёлая корона, локоны покрывали голову, как шлем Антиноя в галерее Фарнезе. Но они были не совсем медными, приметил он. У них был один из тех оттенков, какие бывают у полированного палисандрового дерева, освещённого солнцем, и при всей своей густоте они были окружены воздухом и как бы дышали.
Дибич был дипломатом, но в кругах богемы считался недурным поэтом. Стихи о Ней возникли в голове сами, душа наполнилась музыкой рифм, и это непринуждённое внезапное поэтическое возбуждение подарило радость почти альковную. Он прислушивался к звукам в себе, наслаждаясь изысканной гармонией, утончённым сочетанием пауз и придыханий, всем изяществом метрики своего языка.
Какая радость глубже? Дибич слегка прикрыл глаза, как бы желая продлить этот трепет, предшествовавший вдохновению. Затем стал подыскивать рифмы, — тоненьким карандашом на коротких белых страницах записной книжки. Но вскоре опомнился. Он не мог отпустить… или упустить эту девушку, утратить эту хрупкую красоту медичейской эпохи, эти глаза лесной лани.