В Сильвии сразу накрыли столы, всех пригласили закусить и выпить за здоровье юбиляра, после чего Левашов и Деветилевич ушли на реку. Дибич внимательно оглядывал Елену и удивлялся. В ней снова проступало то надломленное горе неразделённой любви, что и раньше. Она бросала на Нальянова печальные и больные взгляды, и Дибич, ждавший совсем другого, растерялся. Ванда Галчинская и Мари Тузикова не спускали с Нальянова глаз, Анна тоже смотрела на Юлиана, как слепой на солнце, и только Анастасия почти не обращала на него внимания.
Тут Тузикова и Галчинская спросили его, как он относится к эмансипации. Нальянов, который сегодня, казалось, неожиданно полностью утратил интерес к эмансипированным нигилисткам и едва поздоровался с ними, пожал плечами:
— Феминизм — это борьба женщин с женственностью, недаром же они мужают в борьбе за свои права. Но в итоге, эмансипация — это когда к женским недостаткам прибавляются мужские.
— Вы против независимости и свободы женщин? — с досадой спросила Мари.
— Независимая женщина — это женщина, которая не нашла никого, кто хотел бы зависеть от неё. Но эмансипация на самом деле освобождает не женщину, а мужчину — от необходимости содержать женщин. В этом смысле я — он усмехнулся, — за эмансипацию, хоть, в принципе, совсем не беден и мог бы обеспечить жене безбедное существование. Но не хотят — пусть зарабатывают проституцией, тьфу, оговорился, стенографией. Да, дорогая Мари, я — за эмансипацию, просто я считаю феминизм слишком серьёзным делом, чтобы доверять его женщинам.
Ироничное презрение, прозвучавшее в последней фразе, несколько приободрило остальных девиц. Нальянов же, отойдя от стола, уединился с Ростоцким, Дибич слышал, как он беседовал с юбиляром, наводя справки по каким-то давно забытым делам, не то уголовным, не то политическим. Молодые люди разбрелись по поляне. Дибич, купивший по дороге газету, то читал её, то наблюдал за Нальяновым. Несколько раз Андрей Данилович проходил мимо Елены Климентьевой, даже пытался заговорить с девушкой, но та отделывалась односложными ответами, и разговор угасал.
На поляне меж тем снова возник спор, но до Дибича долетали только отдельные фразы.
— …Либо победит революция, либо конституционная глупость. Если революция, то это будет нечто великое и небывалое, а если все эти либералишки, то в Европе будет одной дрянной конституцией и одним рассадником мещан больше…
— …Мирным развитием общины и артелей нельзя устранить вопиющих неправд, нужно народное восстание. Бакунин прав, русский народ пропитан духом Разина и Пугачёва, и ничего не стоит поднять каждую деревню, и всякий, кто много шатался по народу, скажет вам, что в его голове совершенно зрелы основы социализма. Бунт сразу покроет всю Россию сетью людей из народа, готовых к революции. И тогда успех обеспечен!
— Вздор! Кто поднимет это движение? Крестьяне бессильны, рабочих ничтожное количество Русское образованное общество? Их тоже немного, Итак, остаётся только русская учащаяся молодёжь. От вершин русской аристократии чуткие юноши и девушки спускались в стан погибающих….
— Чушь! В возможности влияния на этих плотников я совершенно разочаровался! Я начинал с расспросов об их деревне, нужде, затем уже приходил к своим обобщениям. Но любой кологривец утверждал, что сами они, деревенские, во всем виноваты потому, что все поголовно пьяницы и забыли Бога. Я никак не мог сбить их с этой дурацкой позиции. Под влиянием безвыходности крестьяне, не зная, где искать спасения, бессознательно впадают в суеверное отношение к царю…
— …Может настать минута, когда против восстания крестьян на Волге, Днепре, на Урале не сможет двинуть войска Бисмарк, потому что рабочие Саксонии, Баварии и Гамбурга не дозволят ему сделать это. Нельзя ручаться, что и могучие союзы Англии не захотели бы свободы. А в подобную минуту неужели, вы думаете, не развернётся красное знамя на берегах Сены? Неужели не поднимутся итальянские, испанские рабочие, по-видимому, организующиеся в тайне для революции? Нет, на этот счёт мы спокойны!
Потом развели костёр, кто-то пошёл побродить по Сильвии, кто-то ушёл на реку, кто-то собирал хворост.
Дибича что-то удивляло, хоть что именно — он не смог бы сказать. Временами он ловил на себе взгляд Нальянова — тяжёлый и словно укоризненный, но тут же всё и пропадало. За это время небо медленно заволокло тучами, не грозовыми, а мутно-серыми, и Нальянов, оставив Ростоцкого, попенял Дибичу на недоверие к предсказаниям его тётки. Дибич не обратил на упрёк внимания и предложил пройтись.
Оба поднялись и покинули собрание у костра. Они, как и накануне, спустились с Висконтиева моста, побрели по берегу. Заговорили о Париже, о путешествиях. Внезапно сильно заморосило, и Нальянов сказал, что благоразумнее переждать, тем более что дождь, мерно шуршащий по береговой траве, обещал быть недолгим, и здесь, под нависающей древесной кроной, было сухо.
Нальянов, казалось, думал о своём, когда неожиданно услышал: