– Бабушка, а вам сколько поменять нужно? – спросила Зумруд.
– Мне пятьсот надо. Я на похороны себе копила. А пенсионерам можно только двести, а остальное по заявлению в горисполком. На всё про всё – три дня, а они ещё ни денег не привезли, ни комиссии при исполкоме не создали. Значит, и хоронить меня будут как собаку. Жила бедно, хотела умереть достойно. Но, видимо, не судьба.
– Бабушка, вы только не переживайте, всё будет хорошо. Не могут они так поступить с людьми. Обязательно вам ваши пятьсот рублей обменяют.
– Они – не могут? Они ещё как могут. Ну да ладно. Я, русский человек, всю жизнь патриоткой была, сначала комсомолкой, потом членом партии, коммунисткой. И что в итоге? Стою как попрошайка, с цифрой на ладони, и молю вернуть мне мои жалкие пятьсот рублей. Для чего жила, спрашивается? Для чего всю жизнь спину гнула? Ни на лекарства, ни на достойную старость денег нет. Всё время уходит на очереди. То за хлебом, то за солью. А сейчас и стояние в очереди не помогает. Пустота вокруг. Ни молока, ни мяса, ни хлеба. Куда весь хлеб уходит? Ведь вокруг же пшеничные поля, кукурузные поля. Была бы помоложе, пошла бы работать. А сейчас что уже? Сейчас только ждать осталось, когда Господь наш Иисус меня к себе призовёт. Ты, дочка, верующая?
– Я? – Зумруд растерялась.
– Ты-ты, а кто же ещё? Я с тобой разговариваю. Ты нашей веры-то? Христианской?
– Я – еврейка, – честно ответила Зумруд.
– А-а-а, – бабушка сжала губы, – из этих-то? Ну это ничего, это поправимо. Пойди, раскайся, прими крещение, и всё будет хорошо. Нет другого Бога, кроме Христа. Спасёшься – не для этой жизни, так хоть для следующей.
– Нет, не пойду. – Зумруд почувствовала, как в голове летают назойливые мухи. – Мне и с моей верой хорошо. Я горжусь быть еврейкой.
– А вот ты мне скажи тогда: Христа вы зачем распяли-то?
– Да ладно, бабка, отстань ты от неё. Человек тебе ничего плохого не сделал. Что ты на неё напала? – попытался вмешаться мужчина в меховой шапке.
– Я на неё не напала. Это она напала. Стоит, выспрашивает. А потом пойдёт, куда надо донесёт за тридцать-то сребреников. Знаем мы ихний нрав, уже две тысячи лет как знаем.
– Жалко мне вас, – сказала Зумруд, развернулась и ушла, с каждым шагом убыстряя темп, пока не перешла на бег.
Она бежала по улице Кирова, до угла Калинина, потом налево, она бежала и бежала до автовокзала, гул в ушах стоял оглушительный. Она не помнила, как перебежала улицу, машины сигналили ей, и водители крутили у виска, но она не видела их, она вспоминала их потом, как будто они всплыли откуда-то из сна, и не понимала, как она так могла бежать, не осознавая себя. Сон наоборот: сила в мышцах есть, а сознание спит. Она добежала до своего дома и к тому времени, как она вошла во двор, сознание полностью вернулось к ней. Как вспышка света в темноте донеслась до неё мысль: «Надо уезжать». Эта мысль стучалась задолго до этого дня – в закрытую дверь, но тут вдруг в одночасье дверь раскрылась настежь, и мысль об отъезде предстала перед ней во всей своей полноте. Уже давно уехавшие год назад нальчинские родственники зазывали их к себе, живописуя красочные картины жизни в Израиле. Но Зумруд неизменно отвечала им, что не думает о переезде: она хочет жить там, где родилась, и умереть там, где похоронены её родители. Но в этот день, 23 января 1991 года, в образе счастливого будущего на родине возникла большая и глубокая трещина, как в земле после землетрясения. Немного успокоившись, она решила, что не будет гнать лошадей и всё потихоньку обдумает. Но мысль, словно зерно, упавшее на вспаханную землю, продолжала прорастать, и невольно Зумруд стала наблюдать за происходящим с возросшей критичностью и видеть вещи, на которые прежде предпочитала закрывать глаза.
Когда на следующий день из Москвы вернулись Захар с Гришей – уже с крупными банкнотами нового образца – и взяли все заботы об обмене оставшихся купюр на себя, Зумруд с облегчением выдохнула. Как хорошо, что ей не приходится стоять в очередях, не приходится ограничивать свои расходы на Борино лечение. Захар дал знать Зумруд, когда она пыталась спросить, что происходит, что она должна заниматься своими делами как прежде – вести хозяйство, заботиться о Боре и брать деньги там, где брала всегда, – а для всех остальных вопросов есть мужчины. И она с ещё большим рвением стала готовить любимые блюда мужа, она готова была лепить долму и курзе хоть каждый день. Ей нравилось их семейное устройство, и ничего менять она не хотела ни за какие деньги.