Великое множество родни оказалось у Есауловых - казачьи станицы вспухали на одних дрожжах - кровных и брачных. В хутора и станицы, в города и села полетела весть - е щ е о д и н у п р а в и л с я к а з а к н а н и в а х э т и х з о л о т ы х и г о р ь к и х, и отгостила тетя Маруся, Манька Синенкина, у которой волосы "дюже белые были". Человек триста шло за двумя гробами из рода Есауловых и Синенкиных - роды эти ныне рассеяны по всей земле. Многие и не знали покойников. А Федьку Синенкина, старика, отливали у гроба сестры.
В автобусах тихо переговаривались.
- А ходил Васильевич легко, не думалось, что скоро управится...
Один внучок Спиридона нес в руках фотокарточку, весьма редкую для казака: Спиридон снят в берете и пышном шарфе командира интернациональной роты в Испании. Когда машину ростовской тюрьмы перевернуло взрывом, забрал у убитого охранника свои бумаги и фотографии.
Хоронили на новом кладбище - старое все-таки срыли, но по дороге остановились на минуту у старого, у места, где покоилась Прасковья Харитоновна с сыном и мужем. На могиле пивной киоск - жизнь не может окостенеть.
Хоронили их с почетом, музыка играла все время, и парторг сказал речь о Марии, а Дмитрий Глебович, нынешний глава рода Есауловых, о дяде Спиридоне.
Положили в одну могилу. Не знали, что будут так близко, когда бежали с ссылки и ехали на вагоне с рудой, тесно прижавшись друг к другу.
Больше всех убивался Иван, которому Глеб дал отчество Спиридонович и которому тетя Маруся заменила мать - с того дня путь его больше лежал на кладбище, жил уже тем миром, сидит в оградке, вспоминает, на железном голубом столике бутылка портвейна. Лет через пять зароют и его.
Когда могильщик уже размотал веревки и у гробов остались самые близкие, Дмитрий Глебович незаметно, достал из-под плаща и вложил в руки Спиридона синежалую с позолоченной рукоятью шашку - последний подарок казаку, а тело матери прикрыл редчайшей персидской шалью, неведомо как и у кого сохранившейся с прошлого века. В жизни Мария таких шалей не носила. И цветов таких в жизни ей не приносили, а теперь всю могилу завалили, да поздно, надо носить цветы живым. Шаль порезали ножницами.
День похорон был ясным, хорошим. Хорошим был и поминальный обед - два первых, два вторых, узвар, закуски, конфеты, печенье, а водки и вина вволю.
И место досталось им хорошее: слева, как на ладони - Бештау, а прямо - Эльбрус, возвышающийся над горами, облаками и звездами - теми звездами, которые осыпались в ту ночь, когда Мария провожала в степь Глеба и осталась с ним до зари.
Кончилась жизнь старой казачки, унесшей в могилу много тайн, неведомых нам, оставшимся.
Кончилась жизнь старого казака, уместившаяся в двух всплесках сознания.
Если б встали они, Спиридон и Мария, как в день Страшного суда, то жизнь свою смогли бы изложить судьям в двух картинах, ибо плохого они не помнили, а картины эти существенны.
Первое впечатление от мира - огромный гнедой конь на зеленой меже в поле. Смутно помнились всю жизнь прохладные горы, дубравные балки, алые бугры, синева неба, встающее из-за гор солнце, свежая душистая копна, мать с отцом под фургоном - а надо всем этим, как на золотой медали, выбит конь.
Последняя картина сознания - сотня. Разметав по ветру крылья бурок, пламенея башлыками, сверкая пиками, уносится она вдаль, как невозвратимый сон.
Дальше... Дальше... Еще слышна песня...
Поехали казаченьки
Чуть шапочки видно.
Они едут-поглядают,
Тяжело вздыхают:
Осталися наши жены,
Жены молодые...
По примеру старых станичных поэтов закончим нашу хронику стихотворно.
* * *
. . . Ave Mare!
Morituri te salutant!*
Берега в туманной хмари,
Где рыбацкий невод спутан.
Сколько лет уже я не был
Здесь, где смутно стонут волны
И хотят обняться с небом
В гневе грома, в яри молний.
Сколько лет, как на галере,
Я ворочал перья-весла,
Чтоб доплыть к великой вере
В человеческие весны.
Парус мой, крылом рисуя
По закату, сникнет вскоре.
И с собою унесу я
Синий рокот песен моря.
Но средь зыбей слов - вот горе
Мели мертвого покоя!
И с тобой хочу я, море,
С валом чокнуться строкою
На прощанье.
Есть он где-то,
Бивнем выгнувшийся риф мой.
Может, рядом ждет поэта...
Так звени ж последней рифмой!
Погибла юность достославно,
Чудес владычица и мать!
Ах, если б мое ее стремглавный
Бег бешеных коней догнать!**
Те дни, когда, пробив плотины,
Спустился в пропасть ада я.
Душа, как лампа Аладдина,
Горя над мраком забытья,
Открыла строчек клад безбрежный
В глубоких тайниках людских.
И я гранильщиком прилежным
Низал те строки в стройный стих.
Когда моряк в сверканье молний
Почует течь и смерти быль,
Бросает он с надеждой в волны
С запиской винную бутыль.
И так же я, считая сроки,
Ветрами мира опален,
Теперь вверяю эти строки
Морям времен. . . . . . . . .
Мне стоила седых волос
Э н ц и к л о п е д и я К о л е с.
Курил и я свои сигары,
Сжигая аромат годов,
И жду награды или кары
Я получить сполна готов.
Сигары дороги вдвойне:
В их бальзамическом огне
Испепелился сонм флотилий
Моей любви - мой свет в окне.
Но я согласен, чтобы мне
Бумагу только оплатили
Ars longa - vita brevis est***.
Когда на Площади Цветов
Сожгли Бруно, частицу пепла