Ты не мог это сделать — сознаться, взять на себя вину полностью или часть. Это бы отбросило тебя назад в определенной степени, а ты неудержимо рвался вперед. Да и не такой ты человек, чтобы сознаваться. Я ведь тоже сыграл для тебя роль трамплина. Мне пришлось уйти, а ты утвердился. Ты долго раздумывал, прежде чем написать на меня письмо, правда? Сознайся. Ты подговаривал Гордеева, он отказался. Ты подговаривал Трофимова, обещая сделать его завгаром, он отказался. Ты помнишь наш разговор, Сердюков? Ты отвел меня в сторону и зашептал, что из района звонили, туда поступили сигналы о том, что я халатно отношусь к своим обязанностям главного агронома. Ты уже исполнял обязанности директора. Приказа еще не было, ты просто исполнял обязанности. И я очень мешал тебе. Когда я спросил, кто бы это мог сделать, ты ответил: завистники. Мало ли их, завистников, в любом деле. И стал уговаривать меня уволиться по собственному желанию, пока не грянул гром. Вот тогда-то и возникло у меня подозрение. И я ушел. Ты был рад. Ты помог мне как можно быстрее уволиться и уехать, объясняя начальству, что я уезжаю по семейным обстоятельствам. Я уехал. Не потому даже, что смалодушничал, хотя и это было, я понял, что не работать нам вместе: я ли буду директором, ты ли будешь им, одному все равно придется уйти. Два года, будучи главным агрономом, я наблюдал за тобой и всегда сравнивал тебя с пауком. Ты плел паутины, а сам, как правило, оставался в стороне, ждал, пока намеченная тобой жертва запутается. Мне все это было противно, понимаешь, Сердюков? Противно, что кто-то написал на меня анонимку, а мне надобно оправдываться, отстаивать себя. А я не виновен. Это первая анонимка в моей жизни. Я знал, разумеется, что есть такие люди, которые пишут: их и людьми-то нельзя назвать. Но на меня еще не писали, и я растерялся. Вся беда моя в том, что отстаивать себя не умею, даже будучи трижды правым. Таков уж, видно, характер. Оказывается, это очень сложно — доказывать, что не виновен. Слов не хватает. Сама мысль, что ты кому-то должен доказывать свою невиновность, дика. Я не в силах. Я тушуюсь и ухожу. Есть такая категория людей, вот я к ней и отношусь как раз. А письмо твое всплыло неожиданно совсем. Макеев, ярый твой покровитель, сторонник волевого стиля руководства, зарвался наконец. Как же ты будешь жить без него, Сердюков, а? Срочно ищи очередного хозяина, иначе пропадешь. Стрешнев сразу вызвал меня. Взяв отпуск, я объехал все хозяйства, где тебе довелось жить и руководить, со многими встретился, поговорил. Я проследил весь твой путь, Семен Захарыч, шаг за шагом, прыжок за прыжком, от Косарей до районного села, до этого вот дома. Двадцать лет понадобилось тебе, чтобы пройти расстояние в сто пятьдесят верст. Двадцать лет — подумать страшно. Целая жизнь. Да как прошел — по головам, по душам, по судьбам людским. И всего лишь для того, чтобы стать начальником районного управления сельского хозяйства. Как это грустно, Сердюков. Тебе не грустно, нет. Тебе радостно, что достиг своего. Но другому человеку — умному, подготовленному, выпускнику сельхозинститута — потребуется самое большое пять-шесть лет, чтобы возглавить районное управление. Пять лет работы главным агрономом в любом хозяйстве — и переводи в управление. Как же ты руководишь управлением, Сердюков? Ты ведь ветеринар, да еще заочник, сельского хозяйства не знаешь толком. И дума твоя постоянная не о земле, а о себе, как бы кого подмять и занять тут же его место. Вся твоя деятельность, Сердюков, вот здесь, в моей руке.
Брусницын вытянул развернутую ладонь, и все взглянули на нее. Подержав, Брусницын опустил руку, положил ее на колено и переменил чуть положение тела.
Теперь он молчал, передыхая. В горле у него першило, никогда в жизни своей он так много не говорил. Он обвел взглядом сидевших. Шувалов смотрел на него, лицо Шувалова было спокойным. Сердюков сидел согнувшись, уперев побелевшие кулаки в колени, под нависшим лбом его, меж белесых бровей, заметно выступил пот. Мать Сердюкова трясла головой, придерживая подбородок скрюченными пальцами. Брусницын пожалел, что заставил ее сидеть и слушать. Но ему просто было необходимо, чтобы она слушала. Дочь была растерянной, она никак не могла понять, что все это говорилось об ее отце. На лице зятя появилось любопытство, он поудобнее уселся на стуле, готовый слушать дальше. Софья Алексеевна покрылась пятнами. Несколько раз она порывалась вскочить с дивана и что-то крикнуть, но Шувалов тотчас же поднимал на нее глаза свои, делая вид, что сейчас встанет, и Софья Алексеевна сразу опускалась на подушки, руки ее шарили по дивану, она судорожно вздыхала. Все молчали.