Так старался поэт ниспровергнуть богов, как Брут ниспровергал царей, и «освободить природу от ее суровых властителей». Но эти пламенные слова были обращены не против одряхлевшего престола Юпитера; подобно Эннию, и Лукреций прежде всего на деле боролся против дикого суеверия толпы и господства чужеземных культов, как, например, против культа «Великой матери» и наивного гадания этрусков по молниям. Поэма эта была внушена ужасом и отвращением к тому страшному миру, в котором жил поэт и для которого он писал. Она была написана в ту безнадежную эпоху, когда пало правление олигархии, а Цезарь еще не поднялся, в те душные годы, когда с долгим томительным напряжением ждали начала междоусобной войны. Если при виде неровностей и взволнованности изложения поэмы как бы чувствуется, что поэт ежедневно ожидал той минуты, когда над ним и его творением разразится дикий грохот революции, то не следует забывать, имея в виду его воззрения на людей и события, среди каких именно людей и в ожидании каких событий сложились эти воззрения. В эпоху Александра ходячее мнение, разделяемое всеми лучшими людьми Греции, гласило, что всего лучше для человека было бы никогда не родиться, а, раз родившись, всего лучше умереть. Из всех миросозерцаний, возможных для нежной и поэтически организованной натуры в родственную Александрову времени эпоху Цезаря, самым возвышенным и облагораживающим являлось убеждение, что для человека было бы истинным благодеянием избавиться от веры в бессмертие души, а вместе с тем и от грозного страха перед смертью и богами, коварно овладевающего человеком, совершенно так, как детьми овладевает робость в темной комнате. Как ночной сон действует более освежающе, чем дневные тревоги, так и смерть, это вечное отдохновение от всех надежд и опасений, лучше жизни, и сами боги, изображаемые поэтом, ничего не означают и ничем не обладают, кроме вечного блаженного покоя; загробные наказания терзают человека не после его смерти, а при жизни, в виде необузданных и неумолкающих страстей его бьющегося сердца; человек должен поставить себе задачей водворить в своей душе спокойное равновесие, не ценить пурпура выше теплой домашней одежды, охотнее оставаться в числе тех, кто повинуется, чем тесниться в водовороте тех, кто добивается роли повелителей, с бо
льшим удовольствием лежать на траве у ручейка, чем помогать опустошать бесчисленные блюда под золоченой кровлей богача. Эта философски-практическая тенденция составляет настоящую сущность Лукрециевой дидактической поэмы, и она только засоряется всей пустотой физических объяснений, но не подавлена ею. В этой тенденции, главным образом, и заключается относительная правильность и мудрость поэмы. Человек, проповедующий подобное учение и преобразивший его всеми чарами своего искусства, с таким уважением к великим предшественникам, с таким могучим рвением, какого не видало это столетие, может быть по справедливости назван хорошим гражданином и великим поэтом. Дидактическая поэма о природе вещей, сколько бы порицаний она ни вызывала, осталась одной из самых блестящих звезд на всем бедном светилами горизонте римской литературы, и правильно поступил величайший немецкий языковед, избрав для своего последнего и наиболее совершенного труда разработку текста Лукрециевой поэмыii.