Однако Амедей, несмотря на свое смущение, на потребность самому отвести душу, на влияние, которое имел на него дядя, отказался отвечать и, чувствуя, что неспособен солгать, замкнулся в непроницаемом молчании. Дютертру ничего не оставалось, как восхититься этой сдержанностью и отнестись к ней с уважением.
— Да, ты прав, я не мужчина, я не отец семейства; я просто несчастный человек, у которого нет мужества, нет терпения. Я искушаю твою добродетель, пытаюсь заставить тебя уклониться от твоего долга. Да, молчи! Я сам все увижу, я буду исследовать рану и вылечу ее… или переломаю нечестивые руки, которые ее нанесли!
Амедея испугала ярость Дютертра.
— Дядюшка! Дядюшка! Если вы подозреваете своих дочерей… Вспомните, что перед ними вы в большем долгу, чем перед самим собой!
— Чем перед самим собой — да, но не перед этим ангелом доброты и кротости!
— Простите меня, дядюшка, — убежденно продолжал Амедей, — но перед ними вы в большом долгу. В этой жизни нам надо больше заботиться о спасении души, чем тела. Олимпия в мире с богом. Совесть не позволит ей уклониться от своего долга. Если она умрет, жалеть надо будет нас, а не ее божественный дух, который вернется на небеса; но у нас останется наш долг, и мы обязаны будем выполнить его здесь, на земле. Если вы лишите дочерей своей любви, то они будут потеряны как для этого, так и для иного мира.
Дютертр судорожно сжал руку племянника:
— Ты прав, я слабый человек, и ты, еще ребенок, дал мне серьезный и страшный урок. Что ж! Я принимаю его. Господь владеет чистой душою детей и говорит их устами. Да, я принесу себя в жертву, мой долг преодолеть страсти, пусть даже самую чистую и святую страсть на земле. Если предмет моего поклонения убьют в моих объятиях, я похороню его в своем сердце, под обломками собственной жизни, но скрою преступление и не накажу его.
Охваченный волнением Дютертр отошел в сторону, немного побродил один в глубине парка и вернулся спокойный, полностью овладев собой.
А Тьерре лихорадочно продолжал свои опыты с Эвелиной. Как известно, в тот день ему необходимо было понять, достаточно ли она его очаровала, чтобы он смог коротать одинокие вечера в Мон-Ревеше с мыслью о ней. Он все еще, как и раньше, жил воображением. Конечно, он не мог отражать равнодушно направленный на него уже целую неделю огонь кокетства прелестной, переменчивой, смелой, остроумной и целомудренной девушки. Тьерре, правда, несколько шокировали ее замашки. Но он стремился полюбить, а сумасбродная Эвелина, еще не ощущая в этом нужды, пыталась лишь ослепить его. Он, несомненно, был ей благодарен за усилия, которые она на это затрачивала; человек достаточно опытный, но не обижался и не расстраивался из-за подчеркнутых дерзостей и резких переходов, то разжигавших, то охлаждавших его надежды. Бедняжка была очень наивной кокеткой по сравнению с теми, кого Тьерре встречал в столичном обществе, но именно беспомощность, с которой она старалась походить на развращенную женщину, и составляла, неведомо для нее самой, главную и самую естественную ее привлекательность в глазах того, кого она считала своей жертвой.
Все это было очень мило часок-другой, но для человека тонкого, пресыщенного и жаждущего лишь настоящей, надежной любви, становилось утомительным. Вероятно, он уже встречал истинную любовь, и не раз; однако ему не удавалось оценить ее по достоинству, или, вернее, серьезное и спокойное счастье в то время мало его интересовало. Воображение, честолюбие, беспокойство и любопытство юности воздавали иные потребности, может быть и ложные, но которые требовали удовлетворения; теперь же его прежнему трудному и замкнутому существованию приходил конец. Сердце Тьерре нетерпеливо протестовало против слишком длительного пренебрежения, которое проявлял его ум. Ум — это величина постоянная, он всегда один и тот же. Сердце же одновременно обещало и требовало чего-то нового и утешительного.
В результате всего этого Эвелина вдруг ему наскучила, и, желая избавиться от ее беспрестанных поддразниваний, он несколько раз отвечал ей довольно язвительно и едва ли не грубо.
Дютертр услыхал это, хотя обычно, то ли слишком поглощенный собственной любовью, то ли слишком снисходительный к своим дочерям, он не имел обыкновения строго следить за их поведением. Но в тот день он был расположен все замечать, все взвешивать, обо всем судить уже не глядя сквозь розовые очки сладостных родительских иллюзий, а ясно и отчетливо понимая свой не слишком радостный отцовский долг.
Он слушал, хотя казалось, что он не слушает, он смотрел, хотя казалось, что он не смотрит. Он услыхал, как Эвелина принялась с удвоенной дерзостью за свою безрассудную атаку, увидел, как она следит за Тьерре, и подстерегает его, словно добычу, сопротивляющуюся изо всех сил. Он был удручен и унижен этим, и когда Эвелина собралась идти к себе, чтобы, по своему обыкновению, надеть новый ослепительный туалет к обеду, взял ее под руку и пошел вместе с ней, впервые решившись объясниться серьезно.
XIII