«Что и говорить, — писал Тьерре Флавьену через несколько дней после его отъезда, — изобретение это, разумеется, не из новейших, но к нему прибегали и будут прибегать всегда и везде. Мигрень была создана для женщин, не желающих появляться перед гостями; вывих придуман для мужчин, не желающих ездить к ним в гости. И то, и другое — это случайности, которым не нужна видимая причина; никто не может утверждать, что их нет, ибо никто не может доказать, что они есть, не говоря уже о том, что они не оскорбляют наше воображение: вывих не калечит мужчину, а мигрень не уродует женщину. Однако вывих имеет перед мигренью то преимущество, что он может тянуться сколько угодно, но может пройти и за одни сутки. Вывих, конечно же, изобретен ради мужчин, потому что требует проявления большей духовной силы.
Одним словом, у меня этот вывих появился в замке Пюи-Вердон на следующий вечер после твоего отъезда, когда Эвелина строила глазки, складывала губки бантиком и всячески изображала котеночка перед своим двоюродным братцем — то ли чтобы подогреть его чувства, то ли чтобы распалить мои. Что касается первого, то я расценил ее ухищрения как вещь весьма заурядную и классическую до скуки. По поводу же второго я пришел к заключению, что слишком давно служу средством для подогревания страстей двоюродного братца и теперь, сыграв свою роль и сослужив свою службу, имею право на некоторый отдых.
«Если сомневаешься — лучше воздержись!» — гласит народная мудрость. Вот я и воздержался и не поехал в Пюи-Вердон; но уж коли принадлежишь к высшему обществу, так нельзя не сослаться на вывих в качестве извинения. И если к тому времени, когда нога моя излечится, не излечится мое сердце, я съезжу проверить свои шансы.
Напрасно, дорогой Флавьен, ты трижды сказал мне: женись на Эвелине. Эти слова меня всполошили, как пророчество макбетовских ведьм: «Ты будешь королем»[36]
. На женщинах, которые нравятся, женятся редко, потому что с самого начала от них требуют полного совершенства. В конце концов их отвергают, так как слишком большая требовательность не прощает ни одного недостатка.Для тех удовольствий, которых я ждал от ее общества — удовольствий чисто интеллектуальных, чисто поэтических и совершенно невинных, — я находил Эвелину восхитительной. Но отсюда до намерения сделать ее своей единственной подругой и спутницей жизни еще слишком далеко. Моего доверия к ней, будь она не девушка, а молодая вдова, хватило бы самое большее на желание стать ее любовником.
Не то чтобы она была особенно хитра: нет, она обыкновенная деревенская кокетка. Разумеется, я бы не боялся, что она будет меня обманывать: для такой игры она недостаточно сильна; но зато у нее какая-то мания играть человеком, как веером, — без конца теребить его, трясти и дергать. Если же тебя без конца теребят, ты быстро изнашиваешься и в один прекрасный день ломаешься, — а к чему же позволять избалованному ребенку, который даже не знает, ценная ты вещь или грошовая безделушка, ломать тебя на мелкие куски?
И наконец, дорогой друг, поскольку я должен извиниться за то, что, несмотря на твое искреннее участие, не последовал твоим добрым советам, сделаю тебе признание: я уже не настолько молод, чтобы женская болтовня поглощала меня целиком. Мне скорее нужна добрая женщина, которая сколько-нибудь занималась бы мною, чем прелестница, которая постоянно желала бы занимать меня собой. За неимением этого идеала я возжаждал работы и одиночества, чтобы по крайней мере понять, смогу ли я в полном одиночестве удовлетворить свою потребность в работе. Первый вечер был премерзкий. Дул ветер — такой сильный, что он даже привел в движение флюгера твоего замка; но как же неохотно они вертелись! С каким хрипом, с какими жалобными стонами! Из-за этого я стал нервничать, как собака на птичьем дворе, и мне ужасно захотелось всю эту ночь провыть на луну. Я подумал о госпоже Элиетте, и когда сказал себе, что, может быть, ты ее увидел и из-за нее так внезапно покинул меня, то стал опасаться, что сам я — не более чем трусливый писака, недостойный даже галлюцинации, годный лишь на го, чтобы описывать чужие приключения, и неспособный иметь своя собственные. Короче говоря, я ничего не увидел, стал зевать и заснул, а наутро проснулся более чем когда бы то ни было «автором» — то есть существом столь же холодным, глупым, старательным и терпеливым, как паук, ткущий свою паутину в углу, куда не залетают мухи.
Сейчас я опять ожил и пишу с удовольствием и жаром. Дело в том, что мы, романисты, постоянно имеющие дело с выдумкой, должны хорошенько разжечь свое воображение для того, чтобы вспыхнуло сердце. Пустившись в мир мечты, мы готовы принять и реальность. Мы становимся хозяевами этой реальности, потому что от нас зависит приукрасить ее и приспособить к себе. Если бы в эту минуту моя белокурая Эвелина нанесла мне визит, я встретил бы ее наилучшим образом и наговорил бы ей множество нежностей — только бы она позволила мне остаться в шлепанцах и не вставать с моего кресла.
Очень может быть, что, пока я предаюсь мечтаниям, Эвелина уже дала распоряжение огласить свою помолвку с Амедеем Дютертром. Но что мне до этого? Здесь, в моем мире эгоистического созерцания, она принадлежит мне гораздо больше, чем ему. Я усаживаю ее как хочу, одеваю по своему вкусу, заставляю говорить о том, что мне интересно. Право же, она гораздо больше нравится мне теперь, когда я ее не вижу; я даже не желаю ее видеть, чтобы сохранить свежее и забавное воспоминание об этой недельной страсти, не имеющей никакого будущего.
Ну, а ты, дорогой Флавьен, расскажешь ли ты мне наконец о причине своего отъезда? Вспомни, что я полюбил тебя потому, что ты этого захотел. Ты ведь назвал меня искренним и даже преданным другом — это было в наш последний вечер в гостиной канониссы; в этой самой гостиной я сейчас сижу и пишу тебе, весьма довольный жизнью: ноги в тепле, голова полна, сердце пусто. Хорошо, если бы и не мог сказать о себе то же самое!