Возвращенный в темницу Амбросио испытывал душевные муки, остротой далеко превосходившие физические. Вывихнутые суставы, пальцы с вырванными ногтями, раздавленные поворотом винта, болели нестерпимо, и все же душевные страдания и тяжкий ужас терзали его гораздо больше. Он видел, что судьи намерены вынести ему смертный приговор, виновен он или нет. Воспоминания о том, во что ему уже обошлось отрицание своей вины, одевали мысль о том, что он снова подвергнется допросу, зловещим страхом, и он уже почти был готов сознаться во всем, чего от него требовали. Но тут же перед его умственным взором представали последствия такого признания, и он вновь колебался. Смерть его будет неизбежной, и какая жуткая смерть! Он слышал приговор, вынесенный Матильде, и не сомневался, что его приговор будет таким же. Он содрогался, думая о скором аутодафе, о гибели в огне — для того лишь, чтобы эти невыносимые мучения сменились более утонченными и вечными! С трепетом думал он о загробном мире понимая, с какой неизбежностью настигнет его отмщение Небес. В этом лабиринте ужасов он с радостью укрылся бы в сумраке атеизма, с радостью отрицал бы бессмертие души и убедил бы себя, что, раз сомкнувшись, его глаза уже не откроются и единый миг уничтожит и тело его, и душу. Но даже в этом уповании ему было отказано. Обширность познаний, твердость и оправданность его веры не позволяли ему остаться слепым к ошибочности такого убеждения. Он ощущал бытие Бога. Истины, прежде служившие ему утешением, теперь явились ему в более ясном свете, но лишь для того, чтобы ввергнуть его в отчаяние. Они сметали его робкие надежды избежать кары, и обманчивые туманы философии таяли перед необоримым блеском истины, точно сновидения.
В муках, почти непосильных для смертной плоти, он ждал часа, когда его снова поведут на допрос. Он занимался придумыванием неосуществимых планов, как избежать и этой и грядущей кары. Первое было невозможным, что до второго, отчаяние заставляло его пренебрегать единственным средством. Разум вынуждал его признать бытие Бога, но совесть внушала сомнения в безграничности Его милосердия. Он не верил, что грешник, подобный ему, может обрести прощение. Он впал в грех не по неведению, неразумие не могло послужить ему оправданием. Он видел порок в истинном его свете. До того как совершить свои преступления, он взвесил их до последней скрупулы. И все-таки совершил их.
— Прощение? — восклицал он, впадая в исступление. — Для меня его не может быть!
Убежденный в этом, он, вместо того чтобы смиренно каяться, оплакивать свою вину и посвятить немногие оставшиеся ему часы на смягчение гнева Небес, предавался бессильной ярости, печаловался из-за кары, а не из-за совершения грехов и давал выход своей агонии в бесплодных воздыханиях, в тщетных сетованиях, в богохульстве и отчаянии. Когда слабые лучи дня, проникавшие за решетку тюремного оконца, понемногу угасли и сменились тусклым сиянием светильника, ужас его удвоился, мысли стали более мрачными, угрюмыми и унылыми. Он боялся приближения сна. Едва его глаза, истомленные слезами и бдением, смежились, как преследовавшие его до этой минуты жуткие видения словно стали явью. Он оказался в серном смраде геенны огненной, его окружали дьяволы, назначенные его мучителями, и они подвергли его разнообразным пыткам, одна страшнее другой. Там бродили призраки Эльвиры и ее дочери. Они упрекали его в своей смерти, рассказывали демонам о его преступлениях и подстрекали их прибегнуть к еще более изощренным мучительствам. Вот какие образы являлись ему во сне и исчезли только, когда он пробудился от невыносимой боли. Он поднялся с пола, на котором лежал, лоб ему омывал холодный пот, глаза горели безумием. И он всего лишь обменял ужасную уверенность на догадки, столь же ужасные. Он принялся расхаживать по темнице неверными шагами, со страхом вглядываясь в окружающую тьму и восклицая:
— О! Страшная ночь для виновных!
День второго допроса был близок. Его принуждали пить целебные настойки, которые должны были возвратить ему телесную крепость, чтобы он не потерял сознания под пытками слишком рано. Ночью в канун рокового дня страх перед предстоящим не позволил ему уснуть. Ужас его был столь силен, что чуть было не лишил его рассудка. Он сидел в оцепенении у стола, на котором тускло горел светильник. Отчаяние ввергло его в подобие идиотизма, и он сидел так час за часом, не в силах ни говорить, ни двигаться, ни даже думать.
— Подними глаза, Амбросио! — раздался хорошо знакомый ему голос.
Монах вздрогнул и поднял смутный взор. Перед ним стояла Матильда. Она сбросила одежду послушника и облеклась в женское платье, одновременно элегантное и пышное. Оно блистало множеством брильянтов, на ее волосах покоился венок из роз. В правой руке она держала небольшую книгу. Лицо ее выражало живую радость, и все же на нем лежала печать такого дикого надменного величия, что монах почувствовал благоговейный ужас, несколько охладивший восторг, который он испытал при виде ее.