– Социализм в нашем варианте – это железная естественная регламентация. Государство пронизывает собою всю толщу жизни. Существуют конституционные гарантии. Это правда. Но существуют еще и невидимые, всепроникающие, абсолютные и жестокие законы власти, которые, как универсальный клей, цементируют наше общество, придавая ему совершенную форму. Каждое слово предписано. Каждый поступок заранее согласован. Внутренняя цензура – это воздух, которым мы дышим с детства. В паузах великих речей сквозит тюремная тишина, и зовущие лозунги примотаны колючей проволокой. Вы мне скажете: Тоталитарный режим? – Да!.. – Вы мне скажете: Империя коммунистической бюрократии? – Да!.. – Но одновременно – и консолидация, и уверенность, и стабильность. Прежде всего – стабильность. Так хочет народ. Косметические средства здесь не помогут. Надо либо ломать до основ, которые были, по-видимому, хороши, либо шествовать дальше, как на параде: бурно радуясь и разворачивая транспаранты – обращая восторги к праздничным золотым трибунам…
Он сидел – бледный и хрупкий, как статуэтка, странно ушастый, керамический, неподвижный – отражаясь в лакированной пустыне стола. Перед ним лежал длинный заточенный карандаш.
Только и всего.
Я сказал, преодолевая гипнотическую силу его интонаций:
– А вы не боитесь вслух говорить об этом? Для
Но Апкиш лишь изогнул брови:
– Кабинет не прослушивается. Провинция. Кроме того, ситуация у нас исключительная: главное – играть по сценарию, остальное неважно. А Корецкий ваш – просто дурак. Ему надо было прийти ко мне. Обязательно. Сидел бы сейчас – здесь, а Батюта – в лагере. Я нисколько не шучу. Иногда позарез нужны свежие незамутненные люди.
Он легонько кивнул мне и ужасно медленно, будто створки раковин, опустил известковые хрустящие веки.
Аудиенция была окончена.
– С вами страшно жить в одном мире, – поднимаясь, ответил я.