К середине XIII в. в результате обширнейших захватов территорий, как с кочевым, так и с преимущественно оседлым населением, Монгольская империя трансформировалась в мегаимперию, включавшую различные политические, экономические, этнические, религиозные и другие подсистемы (улусы, «крылья», сегменты десятичной системы, родоплеменные структуры, оазисы, города и земледельческие территории, конфессиональные общины и т. д.). Это был своеобразный симбиоз даннического и завоевательного типов кочевых имперских организаций, что отличало Монгольскую империю от большинства ее предшественниц[51]
.Представляется, что уже к 30-40-м гг. XIII в. Монгольская империя утратила ряд тех черт, которые обычно маркируют суперсложные вождества [Крадин 2001, с. 130–132]. В связи с захватом Северного Китая, Восточного Туркестана, Средней Азии, части Ирана, Закавказья, Поволжья, Южной Сибири и т. д., вряд ли стоит говорить о существовании в рамках империи этнокультурной целостности с общей идеологической системой (носителями такой «имперской» идеологии могли выступать только сами монголы и, прежде всего, их элита). В политической культуре укоренялась идея подданства, а влияние великого хана строилось не столько на личном авторитете, сколько на той мощи военно-государственной машины, которую он олицетворял. Сакральная роль хана, унаследованная от Чингис-хана, имела значение пока только в среде кочевников. При всей противоречивости системы наследования [Скрынникова 2002, с. 217] сложилась традиция передачи власти, легитимизация которой осуществлялась советом знати — курилтаем. Аналогичную роль советы знати играли, например, и в раннесредневековых государствах, созданных германцами (Вестготское, Франкское, англосаксонские и другие королевства). И в отношении кочевников, и в отношении оседлого населения великий хан выступал, несомненно, как имеющий законное право на насилие, что выражалось в применение многочисленных инструментов управления и наказания. Обязанность участвовать в военных походах, жестокая дисциплина в монгольской армии, контроль военно-административного аппарата исключали любые формы протеста среди монголов против действий центральной власти. Сомнительно, что какой-либо из монгольских родов или кланов рискнул бы не подчиниться имперским распоряжениям или откочевать от метрополии. Таким образом, привычные децентрализаторские акции кочевников [Крадин 20006, с. 321; 20026, с. 120] в Монгольской империи были невозможны.
Возражая также против оценки Монгольской и других кочевых империй только как суперсложных вождеств, отметим определенные противоречия в логических построениях сторонников этой концепции. С одной стороны, (а) генезис иерархических структур у номадов связывается с войной, грабежом, завоеваниями соседей и в первую очередь земледельцев, (б) ключевая роль в кочевых империях отводится экзополитарным формам эксплуатации, (в) классификацию данных империй строят на основе разных форм взаимоотношений с оседло-земледельческими народами (типичные, даннические, завоевательные) [Крадин 1992, с. 164; 1996; 20006, с. 317–320; Скрынникова 1997, с. 66, 100–112,116-122,125, 149–184]. С другой, при характеристике типа управленческой системы все вышеназванные факторы отступают на второй план, а главным критерием становится сущность власти в рамках самого кочевого сообщества [Крадин 1996; 2000а; 2002а; 2002б; Скрынникова 1997; 2002]. Не случайно Н.Н. Крадин настаивает на том, что механизмом, соединявшим правителей с их кочевыми подданными, была «престижная экономика». Таким образом, акцент делается только на редистрибутивных функциях кочевого лидера в отношении номадных групп населения, сыгравших решающую роль в создании империи, в то время как военно-административная иерархия империи, все ее организационные начала, направленные на внешний мир, признаются лишь «государствоподобными» [Крадин 20026, с. 114].