Моня шел, посвистывая, в самом добром расположении духа, какое только может быть у солдата в предвкушении сытного ужина. Правда, вместо свиста порой раздавалось бульканье от набегавшей слюны, но Моня продолжал высвистывать мелодию строевой песни «Марш, марш, марш, их гей ин бод» и умолкал лишь тогда, когда навстречу попадался офицер. Тут он вытягивался во фронт, брал под козырек и давал офицеру протиснуться мимо его молодецки выгнутой груди, позвякивающей тремя медалями. Разминувшись, Моня снова заливался булькающим свистом и двигался дальше по маршруту, указанному почтальоном. Он перебирал в уме знакомых, соображая, не подкинуть ли им кусочек из того, что ему предстояло получить.
Но знакомых было слишком много, и Моня стал мысленно отбирать только друзей, но и таких насчитал больше, чем пальцев на руках и ногах. На всех посылки не хватит, а дать одному, а другого обойти — неприлично.
Моня со вздохом сократил число едоков до троих: он, почтальон Валюнас и Фима Шляпентох. Почему он — даже спрашивать глупо. Посылка адресована ему. Почтальон — за то, что принес извещение. А Шляпентох — потому что делит с Моней одну землянку. Но важнее всего было другое обстоятельство. Только они трое знали, от кого посылка. И эта тайна связывала их больше, чем военная присяга.
«Если Йонас не совсем дурак, — прикидывал в уме Моня, — он достанет в медсанбате спирту, и тогда мы забаррикадируемся в землянке и будем есть и пить. Пить и есть! Только внезапная немецкая атака сможет оторвать нас от еды… Или прямое попадание бомбы. Но тогда… Ой-ой-ой… сколько хороших продуктов пропадет… если мы не успеем все проглотить… До прямого попадания».
Даже мысль о прямом попадании бомбы в разгар трапезы не испортила Моне настроения. Наоборот. От этой мысли удовольствие становилось еще острее… Как если бы пищу приправили острым перцем, чесноком и уксусом.
Моня — не жлоб. Моня — не деревенский лапоть. Он — из приличной семьи и, не дрогнув, разделит посылку на троих. Он же не Иван Будрайтис.
Иван Будрайтис… Какой он литовец — один Бог знает. Имя — русское, фамилия — литовская, а рожа — вылитый китаец. Скулы — шире ушей. Глаза — две щелочки. Возможно, его прадед был сослан царем из Литвы в Сибирь. Взял себе в жены этот прадед монголку. И его сын и внук женились исключительно на монгольских женщинах. Поэтому неудивительно, что таким уродился Иван Будрайтис, которого за фамилию запихнули в Литовскую дивизию. Он ни слова не понимал по-литовски и, когда кто-нибудь в полку заговаривал на этом языке, заливался дурным смехом, будто это не язык, а черт знает что.
— Чудно калякают, — совсем прятал в косые щелки свои глаза Иван Будрайтис. — Как татары!
Однажды Иван Будрайтис получил от своих монгольских родичей из родной сибирской деревни посылку, в которой было восемь кило сала и больше ничего. Никому в казарме он не отрезал и ломтика. Правда, в казарме обитали одни евреи, и при свете божьего дня вряд ли кто-нибудь бы отважился сунуть в рот кусок свинины. Но Будрайтис ел ночью, в темноте, на своих нарах. Жевал громко, давясь и причмокивая. И даже икая от сытости. Ел свиное сало без хлеба. И без соли. Рвал зубами, как хищный зверь из сибирской тайги, и этим пробудил зверя в голодных соседях по казарме. С подведенными животами они взвыли, как стая волков на луну, и в темноте ринулись к нарам Будрайтиса.
Чем это кончилось? От сала не осталось и запаха. Даже бывший кантор Шяуляйской синагоги, ефрейтор Фишман, нажрался трефного так, что сало текло по губам и по шее.
У Ивана Будрайтиса было обнаружено два перелома ребер, и его отвели в медсанбат. Туда же в полном составе вскоре прибыли и остальные обитатели казармы. Еврейские желудки не переварили проклятой Богом пищи. Они лежали в одной палатке с Иваном Будрайтисом, и он даже не ругался с ними, потому что всем было не до того — все стонали от боли…
Моня Цацкес бодро миновал позиции артиллеристов и, приняв влево, дунул по прямой к березовой рощице. Вот и указатель «Хозяйство Цукермана», хотя никакого хозяйства и в помине нет: между редких березок с побитыми ветками — пустые снарядные гильзы, втоптанные в мягкую землю, обрывки газет.
Грудастые, с раскормленными боками девки из полевой почты, избалованные офицерами, всякого, кто ниже лейтенанта, за человека не считали. Рядового Моню Цацкеса, заявившегося к концу дня, они лениво покрыли матом в три глотки, но так как он не отлаивался, а стоял навытяжку и пялил на них свои круглые глазки, они смягчились, как и подобает истинно русским душам, и бросили ему на вытянутые руки ящик, тянувший на ощупь не меньше, чем пять килограммов.
Ящик был аккуратный, из новой фанеры. И на верхнем боку химическим» карандашом были проставлены номер полевой почты и его, Мони, фамилия. Моня нес посылку на вытянутых руках, как мать ребеночка, и возле «Хозяйства Цукермана», где не было свидетелей, присел на поваленную березу и бережно отодрал с гвоздями верхнюю фанерку.