Читаем Монограмма полностью

Лида брезгливо отбросила альбом, пошла в ванную. Снова увидела свою искусанную грудь и ужаснулась. Оделась, перебежала двор, набросила пальто, выскочила на улицу. Вдруг вспомнила вчерашнее, трогательное — доброго старика-венгра, его смущающуюся назойливость, корзину с яблоками — и вернулась за корзиной, почему-то было жаль оставлять ее здесь. Вышла и опять вспомнила, что не отдала Юле деньги. Тихонько, на цыпочках, вернулась и положила пачку в изголовье кровати, на Юлину подушку. Вспомнила, как ночью проснулась и увидела Юлю, как та застонала во сне и потянулась к ней младенчески руками, как к матери. Было почему-то жаль ее, ее увядающего от грима юного лица, этого богатого холодного дома. Опять бросился в глаза альбомчик, раскрывшийся на той же фотографии: Юля в белом школьном фартуке и газовых бантах, комсомолка. Вытащила эту фотографию и ушла.

Она сидела в тряском грязном автобусе с горланящими песню школьниками и ничего не замечала. Все внутри вдруг омертвело, застыло. Жизнь вдруг обежала внутри ее круг и остановилась. Иштван, вместе с Юлей, уплывал от нее в мокрый туман — навсегда.

Приехала в Ужгорюд, добралась до железнодорожного вокзала, встала в длинную очередь, но билетов до Львова не было даже на другой день. Вышла на платформу и стала проситься на львовский поезд у проводников. Ее не пускали, гоняли из вагона в вагон, и наконец один, с седыми висками и в остроносых туфлях на женских каблуках, насмешливо глядя на ее корзину сверху, сказал, что место есть только в его купе. Подумав, она согласилась. Что он делал с нею — она не понимала сквозь жар, сквозь бред, сквозь мельканье огней и сбивчивый перестук колес.

Утром жар спал, поезд давно стоял. Проводника не было в купе. На ее накрытой платком корзине лежала смятая десятка, вафли. Лида, усмехаясь, брезгливо сбросила их на пол и вышла на перрон.

Билет до Свердловска она взяла только на вечерний самолет и целый день скиталась по сырому угрюмому Львову, жуя беспрестанно яблоки Иштвана и пряча под мокрым снегом свои неостановимые слезы. Бродила по магазинам, переулкам. Под вечер пошла за каким-то абсурдным стариком, чем-то напоминавшим ей венгра, старик, не замечая слякоти и потока машин, вез по дороге в детской деревянной кроватке на колесиках Полное собрание Диккенса, и сумасшедшая улыбка блуждала на его лице. Сигналили дико машины, обдавая старика грязью, но он не уступал им. Снег летел поперек лиц, мимо жизни. Лида дошла со стариком до «Букиниста» и оставила его. Старик, стряхнув шапку, стал таскать мокрые книги в магазин.

В восемь села в самолет. Все кругом было уныло, тоскливо, лил с неба мокрый снег, разбухшие от влаги и скуки пассажиры еле протискивались в салон, молча садились. Лайнер, набрав высоту, тоже как-то уныло гудел двигателями, нырял в облака, клочья серого тумана мелькали за иллюминатором. Пассажиры дремали. Какой-то суетливый командировочный, оглядываясь, жадно поедал доставаемые из портфеля мятые яйца и вареную колбасу. Некрасивая девушка у окна листала модный журнал, шурша шоколадом, бумажный стаканчик, катаясь по проходу, оставлял росу капель на дорожке. Лиду душило от чего-то сгустившегося в душе, закаменелого, прожитого, чего-то непоправимо заскорузлого, как тряпка в крови. «Почему, — думалось с тоской, — эти серые облака, эта дребезжащая ложка в стакане, эта некрасивая девушка с ярким журналом, вытянутые лоснящиеся коленки соседа? Не хочу. Все заняты просто делами, едят, обманывают, спят, обыденная, каждодневная жизнь, нянчат детей, утирают носы. И все — без любви, ненависти, даже без отвращения — просто так, по привычке. Неужели не чувствуют, что мир вот-вот разлетится на куски? Нет, не чувствуют, не знают». Но какая-то опасность в этой обыденности все же была. Весь мир казался заведенной до предела, готовой распрямиться пружиной, внешнее спокойствие казалось лишь обманом, искусным сговором присутствующих, в котором никто не обнаруживал своих истинных чувств. И только зашедшийся в крике младенец и его измученная мать, пытавшаяся втиснуть своему ребенку истекающую молоком грудь, казались ей союзниками в этом обезумевшем от тоски и немоты мире. Они были его единственным горлом, голосовыми связками, спасительным клапаном, предохраняющим мир от взрыва.

Ребенок, оборвав крик на вздымающейся ноте, стих. Все оглянулись. Мать испуганно охнула, беспомощно посмотрела на окружающих, ища защиты от тишины, от немоты. Младенец вздрогнул, ужасная, пронзительная гримаса смертной муки перешла в гримасу блаженства, старушечье личико расправилось, складка в переносье отпустилась, губы улыбнулись.

Подбежала стюардесса и кто-то из пассажиров, врач. Попытались отобрать ребенка у матери, она молча, не понимая, чего от нее хотят, вцепилась в свой дорогой сверток, не отдавая, забыв спрятать грудь. Мать умоляюще и растерянно глядела на людей, прижав ребенка. «Как, уже все? Так сразу? Не могу! Не хочу!» — говорили ее глаза, ее мука, а ее грудь все точила праздное молоко, на пол.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже