Теперь сидели и ждали, когда сгонят с хаты. Брать уже было нечего, разве что разможженную, крашенную голубым прялку, у которой налетчики выбили сапогами спицы. Галина толсто, в три рукава, натащила на ребят оставшуюся одежду — с малых небось не снимут, не посмеют, сама накинула безрукавую душегрейку, в которой выходила доить корову и тягать навоз, и теперь мыла и убирала разоренную хату. Все-таки жалко дома, и пусть он достанется другим, но все же прибранный, чистый.
Дед Федос, отец Галины, толокся по полу без дела, кряхтя, таскал по избе свои дырявые чуни, нудя об еде.
— Да ложитесь вы, батя! — в сердцах замахнулась на отца Галина. — И без вас тошно!
И, толкнув старика в угол, сунула ему в горсть головку лука. Маленькая Груня то и дело просыпалась и вставала в люльке, начиная плакать, но Галина, не дав ей разохотиться, совала ей в рот тряпицу с нажеванным сухарем и силком укладывала ее.
Шурка, весь в отца, не сидел без дела и смолил дратву, хмуря переносье: подшивал валенки. Восьмилетний Гришуня жался к деду, прося у него есть. Дед, раздавив луковицу, кормил его, как малого, из рук, макая хлопья в солонку. Маринка распускала оборванное с окон кружево и сматывала нитки в клубок. Чувствовала, что пригодится. Только хозяина Василия Гордеича уж несколько дней не было с ними, и они все думали о нем. Отпустят его или засудят? Как они теперь будут без него? За что взяли, про что — никто не знает. А ведь пуще всех рвался в колхоз, все ходил по хутору и агитировал, зазывал на новую жизнь, газету вслух по вечерам про ихнюю партию читал. Говорила она ему: не лезь к этим голоштанным, у нищих, мол, недобра память и зла рука. Куда! Все готов был снесть да раздать беднякам, семенного зерна, задушевного самого богатства каждого крестьянина, и то не пожалел… Теперь все разорили, растащили по щепочкам, словно железной метлой выскребли. Глиняную посуду побили, иконы, нехристи, раздавили, куда только Спаситель смотрит! Синюю перовую подушечку тоже вытянули из-под головы маленькой Груни, позарились на дармовое, а вместе с нею и трубочку захороненных в пере рублей. Забрали и матери покойной пуховую шаль, которой завешивали, чтоб не дуло, Груню в головах. Теперь, отстоявши вечернюю молитву на коленях перед разоренными образами, ждали, когда сгонят с хаты.
Наутро пришли и выгнали, а хозяина повезли, вместе с остальными хуторскими мужиками, из родной Софиевки в город. Галина, голося, бежала вместе с бабами до самой околицы, а дети с дедом, толсто одетые, стояли в июньское праздное солнце у ворот уже чужой хаты и глядели уезжающим вслед. Дарик, коротко прицепленный к оглоблям последней телеги, нежно, по-весеннему, ржал, учась прощанию, сбивая в кровь еще не кованные копыта. Старый дед Федос не знал, кого ему больше жалеть — Дарика или хозяина.