При всем желании эти формулы нельзя назвать ни конкретными, ни ясными. Нет каких-либо определенных, конкретных политических, юридических или социальных задач. Это не более, как весьма туманная моральная характеристика крайне общего характера. Во всем обширном докладе депутаты не услышат никакого ответа на вопросы, которые ставит народ в многочисленных петициях, особенно на вопрос о голоде, о тяготах и бедствиях, достигших крайней остроты. Нет слов, Робеспьер очень красноречив в описании нравственно совершенного общества. «Мы хотим, — говорит он, — заменить в нашей стране эгоизм нравственностью, честь честностью, обычаи принципами, благопристойность обязанностями, тиранию моды господством разума, презренье к несчастью презрением к пороку, наглость гордостью, тщеславие величием души, любовь к деньгам любовью к славе, хорошую компанию хорошими людьми, интригу заслугой, остроумие талантом, блеск правдой, скуку сладострастия очарованием счастья, убожество великих величием человека, любезный, легкомысленный и несчастный народ народом великодушным, сильным, счастливым».
После такой долгой и пустой фразеологии в том же риторическом духе Робеспьер более конкретно все же говорит о возможности окончания войны и установлении господства конституционных законов. Однако пока тираны окружают страну, а внутри их друзья составляют заговоры, остается главной задача подавления внешних и внутренних врагов. И далее формулируется несомненно новый принцип деятельности правительства: «Если движущей силой правительства в период мира должна быть добродетель, то движущей силой народного правительства в революционный период должны быть одновременно добродетель и террор — добродетель, без которой террор пагубен, террор, без которого добродетель бессильна. Террор — это не что иное, как быстрая, строгая, непреклонная справедливость, она, следовательно, является эманацией добродетели; он не частный принцип, но следствие общего принципа демократии, используемого при наиболее неотложных нуждах отечества».
Марат в свое время призывал к террору, что возмущало многих. Но он не объявлял террор проявлением добродетели и воплощением демократии. Он считал его жестокой необходимостью. Робеспьер находит такое обоснование террора неубедительным и оправдывает его абстрактной категорией добродетели. Террор допустим не тем, что он необходим для предотвращения каких-то страшных бедствий, нет, он благодетелен сам по себе, ибо неразрывно связан с добродетелью. Попытки мистического оправдания казней с помощью иррациональных доводов известны были и ранее, например из практики инквизиции. Но тогда это не связывалось с демократией, с республикой, с воплощением добродетели в терроре. Пожалуй, самое трагичное в том, что Робеспьер глубоко верил в эту непостижимую связь террора с добродетелью. Идеал единства добродетели и террора, пожалуй, самая страшная из всех его утопий. Добродетель, счастье жизни утверждаются только торжеством смерти; никаких других средств укоренения добродетели он не указывает. Доклад Робеспьера был отнюдь не нравственно-воспитательной проповедью; он призван служить руководством к действию. Одну из речей, произнесенных за месяц до доклада, он закончил напоминанием «о заговорах, которые я здесь разоблачил. Я заявляю истинным монтаньярам, что победа находится в их руках, что остается лишь раздавить нескольких змей».
Идея единства добродетели и террора — плод и высшее «достижение» политической мысли Робеспьера. Мысли уродливой, аморальной, бессознательно преступной. Собственно, это уже не мысль, а продукт больного, извращенного, ненормального ума. Смертная казнь, применяемая в массовых масштабах без всякого ясного и точного обоснования ее необходимости, возводится в роль решающего средства нравственного воспитания людей. Реальные, подлинные нормы права, морали, выработанные человечеством на долгом пути от дикости и варварства до цивилизации, извращаются самым чудовищным образом.
Речь Робеспьера 5 февраля 1794 года не просто удивляет и озадачивает, она вызывает ужас своим смыслом, спрятанным в оболочку цветистой фразеологии. Постигая наконец ее трудно воспринимаемый нормальным разумом смысл, начинаешь понимать, например, одного из лучших современных историков Французской революции Ричарда Кобба. Этот англичанин всю жизнь посвятил ее изучению. Франция стала его второй родиной, где несколько десятков лет он проработал в архивах. Он стал одним из лучших, самых авторитетных знатоков хранящихся в них революционных документов. Этот человек левых, демократических убеждений так объясняет свое отношение к Робеспьеру: «В середине 1935 г. я был убежденным робеспьеристом; это можно извинить тем, что мне не было еще 18 лет. Я растерял большую часть своего робеспьеризма, когда в середине 40-х годов возобновил свои исследования; сейчас (это написано в 60-х годах. — Авт.), нет исторической личности, которую я считал бы более отталкивающей, чем Робеспьер, за исключением, пожалуй, Сен-Жюста».