Обходились по старинке обыкновенной клеветой да пышной риторикой, софизмами, причудливым смешением в кучу правых, левых и прочих «преступных клик», метафорическими образами, туманными, таинственными и бездоказательными.
«Все заговоры едины, — говорил Сен-Жюст, — это волны, казалось бы, бегущие одна вслед за другой и все-таки смешивающиеся. Клика снисходительных, желающих спасти преступников, и клика иностранцев, поднимающая крик, так как она не может поступать иначе, не разоблачив себя, но проявляющих суровость к защитникам народа, все эти клики собираются по ночам, чтобы согласовать дневные атаки, они создают видимость, будто сражаются одна с другой, чтобы общественное мнение разделилось в своем отношении к ним, затем они объединяются, чтобы удушить свободу… Эти различные партии подобны нескольким грозам на одном и том же горизонте: они сталкиваются одна с другой и перемешивают свои молнии и раскаты грома, чтобы нанести удар народу».
Это словоизвержение, где было все, что угодно, кроме хоть каких-то фактов, подтверждающих обвинения, продолжается несколько часов. Сен-Жюст говорит о жестокости Старого порядка, приводит фантастически преувеличенные цифры его жертв, чтобы доказать необходимость превзойти монархию в жестокости.
21 марта начинается процесс эбертистов. В действительности далеко не все обвиняемые — друзья Эбера и кордельеры. Впервые широко применен метод «амальгамы», объединения в одно дело людей, не имеющих никакой связи между собой. Здесь иностранные коммерсанты, чтобы придать видимость связи с заграницей, здесь несколько роялистов, чтобы «обосновать» обвинения крайних революционеров в намерении восстановить монархию…
В день начала процесса выздоравливает Робеспьер. Страх перед тем, что санкюлоты могут вступиться за своих вождей, исцеляет Неподкупного. Вечером он является в Якобинский клуб и зачитывает грозную обвинительную речь. Он не довольствуется, подобно Сен-Жюсту, туманными картинами природы и риторикой. Он запугивает фантастическими опасностями: «Если верх возьмет Эбер, то Конвент будет уничтожен, патриоты подвергнутся избиению, Франция вернется к прежнему хаосу… неминуемо наступят величайшие бедствия… царящий ныне мир окажется скоропроходящим, армии будут разбиты, женщины и дети перерезаны… Я сомневаюсь в том, чтобы кто-либо стал оспаривать эти ужасные истины. Если последняя партия не будет уничтожена завтра же или лучше даже сегодня, армии будут разбиты, ваши жены и дети перерезаны, Республика будет разорвана в клочья, Париж уморен голодом, а вы сами падете под ударами врагов, оставив свое потомство под игом тирании…»
Угрозы, ненависть, ярость, страх наполняют речь Робеспьера. Он запугивает, но боится он сам. Все яснее вырисовывается животный страх как движущая сила террора.
В тот же день начинается рассмотрение «дела» в Революционном трибунале. Его состав и организация давно уже предмет особых забот Максимилиана. Здесь много его людей. Обвинительное заключение гласит: «Никогда еще не существовало… заговора более ужасного по своей цели, более обширного и более значительного по своим связям и разветвлениям… заговорщики, преступления которых должны были превзойти даже преступления деспотов, объединившихся против французского народа, предполагали восстановить тиранию и уничтожить, если только возможно, свободу, которую они, по-видимому, защищали только для того, чтобы вернее убить ее».
Последняя фраза хорошо передает содержание всего процесса. Обвиняемых успешно уличали в том, что они активно, героически действовали в главных революционных событиях, но обвинитель Фукье-Тенвиль разъяснял, что они действовали так в интересах роялизма! За отсутствием улик дело доходило до того, что кому-то приписали кражу нескольких рубашек или десятка яиц. Судилище превратилось в чудовищный фарс, в профанацию самой Революции. Против Эбера использовали его газету «Пер Дюшен» — признанный рупор санкюлотов. Ее цитировали и находили в ней какой-то тайный контрреволюционный смысл. Недавних ультра-революционеров переделывали в контрреволюционеров. Всех, за исключением одного, оказавшегося тайным осведомителем Робеспьера, приговорили к смерти. Слишком очевидно обнаружилось осуждение народного движения санкюлотов. Трудовой Париж охватило какое-то непонятное, но страшное отчаяние. Сохранилось множество донесений полицейских агентов, запечатлевших разговоры, реплики, разные выражения горестных чувств бедняков. Осведомитель Прево слышал, как говорили, что «если бы Марат был еще жив сейчас, он был бы обвинен и, возможно, гильотинирован, он слишком много кричал в пользу народа».