«Зимой, кажется, в январе, я зашел к Черняеву. Александр Григорьевич был очень слаб и с трудом ходил. Мы с ним говорили о положении на фронте, об общих знакомых (некоторых из них уже не было в живых), он рассказывал мне о планах на будущее, о том, что пишет новый роман и, если бы не слабость, закончил бы его к весне. Я не спрашивал, почему мой друг отказался эвакуироваться, несмотря на почтенный возраст и слабое здоровье. Александр Григорьевич только пожал бы плечами и перевел бы разговор на другую тему. Было холодно. Мы подкладывали в «буржуйку» обломки стула. Вдруг Черняев сказал:
— Со мной случилась странная история. На днях получил посылку.
— Какую? — спрашиваю. — Ведь блокада.
— Неизвестно от кого. Там было сгущенное молоко, сахар.
— Это вам очень нужно, — говорю.
А он отвечает:
— А детям не нужно? Я-то старик, а ты бы посмотрел на малышей в соседней квартире. Им еще жить и жить.
— И вы им отдали посылку?
— А как бы вы на моем месте поступили, молодой человек? — спросил Черняев, и мне стало стыдно, что я мог задать такой вопрос.
Это, как ни печально сегодня сознавать, была моя последняя встреча с писателем».
Я раз пять перечитал эти строки. Я сам должен был догадаться, что, если старик получит такую посылку, он не будет сосать сгущенное молоко в уголке. Не такой старик…
Но что странно: этот том литературного наследства вышел в шестьдесят первом году — семь лет назад.
Поделись со мной…
Мне хочется туда вернуться. Но я никогда не смогу этого сделать. И наверное, мне придется до конца дней своих мучиться завистью…
Но тогда я ни о чем не подозревал. Щелкнули и зажужжали двери лифта. Я сошел по пологому пандусу на разноцветные плитки космодрома и остановился, мысленно выбирая из толпы встречающих того, кто предназначен мне в спутники, — о моем приезде были загодя предупреждены.
Человек, подошедший ко мне, был высок и поджар. У него были длинные, зеленоватые от постоянной возни с герселием пальцы, и уже по этому, раньше, чем он открыл рот, я догадался — коллега.
— Как долетели? — спросил он, когда машина выехала из ворот космодрома.
— Спасибо, — ответил я. — Хорошо. Нормально долетел.
В моих словах скрывалась вежливая неправда, потому что летел я долго, часами ждал пересадок в неуютных, пахнущих металлом и разогретым пластиком грузовых портах, почти терял сознание от перегрузок, казавшихся вполне безобидными другим пассажирам в этой части Галактики.
Встречавший ничего не ответил. Только чуть поморщился, словно страдал от застарелой зубной боли и прислушивался к ней, к очередному уколу, неизбежному и заранее опостылевшему. Прошло еще минуты три, прежде чем он вновь заговорил.
— Вам, наверное, трудно было лететь на нашем корабле? Вы не привыкли к таким перегрузкам.
— Да, — согласился я.
— Голова болит? — спросил он.
Я не ответил, потому что увидел, что его настиг новый укол боли.
— Голова болит? — спросил он снова. И добавил, словно извинялся: — К сожалению, ваши корабли сюда прилетают редко.
Только теперь, отъехав несколько километров от космодрома, мы очутились в новой стране. До этого был планетный вокзал, а они одинаковы во всей Галактике. Они безлики, как безлики все вокзалы, уезжают ли с них поезда, улетают ли самолеты, стартуют ли космические диски.
И чем дальше мы отъезжали, тем особенней, неповторимей становился весь мир вокруг, потому что здесь, вне большого города, легко воспринимающего моды Галактики, все развивалось своими путями и лишь деталью, мелочью могло напоминать виденное раньше. Но, как всегда, именно мелочи скорее останавливали взгляд.
Было интересно. Я даже забыл о боли в голове и дурноте, преследовавшей меня после посадки. Я чувствовал себя бодрее, и воздух, влетавший в открытое окно машины, был свеж, пахнул травой и домашним теплом.
На окраине города, среди невысоких зданий, окруженных садами, мой спутник снизил скорость.
— Вам лучше, надеюсь? — спросил он.