Ги углубляется в женскую галерею: «Женщины еще более уродливо комичны, чем мужчины, потому что их кокетливо принарядили. Пустые глазницы глядят на вас из-под кружевных, украшенных лентами чепцов, обрамляющих своей ослепительной белизной эти черные лица, жутко прогнившие, изъеденные тлением». Чулки, «облегающие кости ног, кажутся пустыми». Дон-Жуан взирает на свой адский гарем: «А вот и молодые девушки, безобразные молодые девушки. Они кажутся старухами, глубокими старухами, так искажены их лица. А им шестнадцать, восемнадцать, двадцать лет. Какой ужас!»
И дети, на которых все еще приходят глядеть их матери! И священники в своих облачениях — черных, красных и фиолетовых!
С нервической словоохотливостью гид рассказывает истории, и Мопассану, скверно владеющему итальянским, они кажутся еще более гофмановскими — вроде той, в которой уснувший в катакомбах пьянчуга оказывается по недосмотру взаперти и, проснувшись среди ночи, сходит с ума. С тех пор у дверей повесили колокол. Время от времени он звонит…
Когда Ги наконец выбрался из катакомб и очутился на воздухе, пропахшем густым ароматом весны, и увидел величественный силуэт горы Пеллегрино в форме сахарной головы, то взял коляску и отправился в Таско, под сень апельсиновой рощи Золотой Раковины. Вскоре Ги уехал осматривать Сицилийскую Грецию — Сегесту, Агригент и Сиракузы.
Нормандец, привыкший
Сицилия ему «открыла Грецию», и перед потрясенным Викингом забрезжил Олимп. В Сиракузах, после Зверя и Смерти, его ожидала сама Венера — величественная мраморная женщина. «Такая женщина, какая она в действительности, какую любят, какую желают, какую жаждут обнять. Она полная, с сильной развитой грудью, с мощными бедрами, с немного тяжеловатыми ногами…» Внезапно он испытывает страшное ощущение — богиня обезглавлена. «Она без головы? Ну так что же! От этого символ стал еще выразительнее». «Подлинная ловушка для мужчин, которую угадал древний ваятель… Соблазнительная тайна жизни».
Вывод великолепен: «Простой и естественный жест, исполненный стыдливости и бесстыдства, жест, который одновременно и скрывает, и показывает, прячет и обнажает, притягивает и утаивает — как бы предельно точно определяя все поведение женщины на земле».
Языческая Венера, как и Овн, бросала вызов пустым марионеткам христианского мира.
Между тем Мопассан не забывает и о делах. Он пишет письмо Золя, извиняясь перед ним за молчание по поводу только что вышедшего в свет романа «Жерминаль». Но у него есть на то причины, заслуживающие оправдания: глаза настолько утомлены, что ему пришлось просить своего друга Анри Амика прочесть книгу вслух.
Произведение, как всегда, нравится ему больше, чем сам автор. «Вы привели в движение такую огромную массу внушающего сострадания, жалкого и грубого человечества, вскрыли столько страданий и плачевной глупости, всколыхнули такую страшную и безотрадно-унылую толпу, и все это на таком поразительном фоне, что, конечно, никогда еще ни одна книга не была столь полна жизни и движения, не вбирала в себя такую массу народа… Добавлю, что здесь — в стране, где вас очень любят, — я ежедневно слышу разговоры о «Жерминале
».Ги де Мопассан, не связанный ни с какими литературными течениями, искренне оценил своеобразие «Жерминаля», первого большого романа о жизни рабочих.
Первого июня, вернувшись в Рим, Ги находит множество писем. Так вот оно что! «Милый друг» наделал много шума! Вся французская пресса кипит негодованием, куда более сильным, чем то, которое предугадывал сам Мопассан в разговорах с Франсуа. Нормандец тотчас же берется за перо и пишет главному редактору газеты «Жиль Блас»: «Меня, по всей видимости, обвиняют в том, что, рассказывая о газете «Французская жизнь
», являющейся плодом моего воображения, я якобы хотел подвергнуть критике или, вернее, осудить всю парижскую прессу. Если бы я выбрал какую-нибудь крупную, действительно существующую газету (следует понимать — такую, как «Жиль Блас». — А. Л.), то те, которые сердятся на меня, были бы совершенно правы; но я, напротив, решил взять один из тех подозрительных листков, которые представляют собою нечто вроде рупора банды политических проходимцев и биржевых пенкоснимателей, ибо такие листки, к несчастью, существуют… Возымев желание обрисовать негодяя, я поместил его в достойную среду, для того чтобы придать большую выпуклость этому персонажу… Но можно ли было, хотя бы на секунду, предположить, что я намеревался обобщить все парижские газеты в одной…»