Я хотел уязвить аббата и преуспел в этом. Вдохновляемый обидой, я держал себя, как держится с подчиненным истый дворянин: был необыкновенно благопристоен, весьма внимателен, учтив и донельзя холоден. Таким образом я лишил аббата всякого повода подчеркнуть мое невежество и принудить меня краснеть: решив избегнуть его замечаний, я сказал, что ничего не знаю и ему придется объяснять мне даже азбучные истины. На первом же уроке я прочел в его проницательных глазах — а я и сам научился проницательности — желание преодолеть мою холодность и стать со мною на дружескую ногу. Но я не поддавался. Он думал меня обезоружить, восхваляя мое внимание и сметливость.
— Чересчур усердствуете, господин аббат, — заметил ему я. — Я не нуждаюсь в поощрении. В сметливость свою я не верю нисколько, что же касается внимания — это верно. Но ведь если я стараюсь вовсю, то делаю это для своей же пользы, и нет причины меня за это расхваливать.
С этими словами я откланялся, ушел в свою комнату и тотчас же взялся за сочинение по французской литературе, которое он мне задал.
Когда я спустился к завтраку, я заметил, что Эдме уже известно о том, как я выполняю свое вчерашнее обещание. Она первая протянула мне руку, во время завтрака неоднократно называла меня «милым кузеном», и лицо господина де ла Марша, обычно ничего не выражавшее, на сей раз выразило удивление или нечто на него похожее. Я надеялся, что он найдет предлог и потребует у меня объяснений по поводу грубостей, какие я наговорил ему накануне. И хотя я твердо решил, разговаривая с ним, вести себя очень сдержанно, я был весьма задет его стараниями избежать разговора. Такое равнодушие к нанесенному мною оскорблению было свидетельством пренебрежения с его стороны, и это заставляло меня страдать, но боязнь вызвать недовольство Эдме придавала мне силы и помогала себя сдерживать.
Как это ни покажется невероятным, но унизительное положение школяра, в которое я попадал, приступая к усвоению самых начатков знаний, ни на мгновение не поколебало во мне решимости вытеснить господина де ла Марша. Всякий другой на моем месте, раскаиваясь в содеянном зле, счел бы за лучшее уйти, вернув Эдме ее слово, независимость, полный покой и тем самым загладив свой поступок. Но именно это решение не приходило мне в голову, а если бы и пришло, то было бы отвергнуто с презрением, как признание собственного поражения. Дерзкое упорство было у меня в крови, в жилах моих текла кровь Мопра. Едва найдя путь к сердцу любимой, я отважно вступил на этот путь, и думаю, что, если бы даже ее признания аббату, подслушанные мною в парке, открыли мне, что она любит моего соперника, я бы все равно не сдался. Подобная самонадеянность со стороны человека, который в семнадцать лет стал впервые в жизни изучать грамматику родного языка, да к тому же еще весьма преувеличивал длительность и трудность обучения, необходимого, чтобы сравняться с де ла Маршем, обличала во мне — вы должны с этим согласиться — некоторую душевную силу.
Не знаю, был ли я столь щедро одарен способностями, как это утверждал аббат, но думаю, что частично мои быстрые успехи я должен приписать своей отваге. Из-за нее-то я и переоценил свои физические силы. Аббат уверял, что в моем возрасте и при сильном желании можно за месяц в совершенстве изучить правила грамматики. К концу месяца я связно говорил и грамотно писал. Эдме тайно руководила моими занятиями; она была против того, чтобы я изучал латынь, уверяя, что поздно посвящать годы усвоению языка, знание которого является своего рода роскошью. Она полагала, что важнее образовать сердце и разум с помощью идей, нежели украшать их побрякушками слов.
По вечерам, якобы желая припомнить любимую книгу, она или аббат читали вслух отрывки из Кондильяка,[30] Фенелона,[31] Бернардена де Сен-Пьера,[32] из Жан-Жака, даже из Монтеня[33] и Монтескье.[34] Отрывки эти выбирали, конечно, заранее, применительно к моим силам; понимал я их довольно хорошо и в глубине души этому удивлялся, ибо, если случалось мне в течение дня открыть наугад какую-либо из названных книг, я спотыкался на каждой строчке. Суеверный, как все юные влюбленные, я мнил, что все, сказанное этими писателями, приобретает в устах Эдме магическую ясность и от звука ее голоса, как по волшебству, проясняется у меня в голове. Эдме, впрочем, не признавалась мне в том, с каким воодушевлением она относится к моему чтению. Она, конечно, ошибалась, полагая, что должна скрывать от меня свое попечительство: ведь это только подхлестнуло бы мое рвение. Но вспомним, что она была напичкана «Эмилем»[35] и прилагала на практике систему воспитания любимого философа.