Мы поспешили к хижине. Там произошли значительные перемены. За живой изгородью, у подножия скалистых глыб, раскинулся красивый деревенский садик; к стоявшему в глубине домику вела уже не каменистая тропинка, как прежде, но прекрасная аллея, по обе стороны которой, словно армия в походном порядке, расположились ровными шеренгами грядки с великолепными овощами. Авангардом служил батальон капусты; морковь и салат составляли основную колонну; скромный щавель вдоль изгороди замыкал шествие. Красивые крепкие яблони, раскинувшие над овощами свои зеленые зонтики, пирамидальные и веерообразные грушевые деревья, бордюры из тмина и шалфея, которые стлались у ног подсолнечников и левкоев, — все это изобличало Пасьянса в неожиданном пристрастии к идеям общественного порядка и роскоши.
Перемена была столь ощутимой, что меня охватило сомнение, живет ли еще Пасьянс в этой хижине. Беспокойство мое возросло, а подозрения сменились почти уверенностью при виде двух деревенских парней, подстригавших шпалеры. Плавание наше длилось более четырех месяцев, и об отшельнике мы ничего не слыхали уже с полгода. Но Маркас не испытывал никаких опасений. Барсук дал ему понять, что Пасьянс жив, а свежие следы собачьих лап на песке аллеи указывали, куда побежал пес. И все же я так боялся омрачить радость этого дня, что не решился задать вопрос садовникам. Я молча последовал за идальго, растроганный взор которого блуждал по новому Эдему, тогда как скупые уста твердили одно-единственное слово: «Перемена».
Я не в силах был сдержать нетерпение: коротенькая аллея показалась мне нескончаемой, и я пустился бегом, а сердце от волнения так и колотилось в груди.
«Может быть, и Эдме здесь!» — думалось мне.
Но ее там не было; послышался только голос отшельника:
— Эге! Это что ж такое? Взбесился бедный пес, что ли? Лежать, Барсук! Своего хозяина ты бы так не стал тормошить. Вот к чему приводит баловство!
— Барсук тут ни при чем, уважаемый Пасьянс! А вы неужто стали так туги на ухо, что прихода друзей не слышите? — сказал я, входя в комнату.
Стопка серебряных монет, которые пересчитывал в эту минуту Пасьянс, рассыпалась по столу; отшельник с былой сердечностью пошел мне навстречу. Я обнял его, радость моя растрогала Пасьянса, удивленного моим неожиданным появлением; он оглядел меня с головы до ног и был восхищен происшедшей во мне переменой; но тут на пороге появился Маркас.
Тогда Пасьянс, воздев к небесам могучую длань, торжественно изрек слова Писания:
— Ныне отпущаеши раба твоего, ибо видели очи мои спасение твое.
Идальго молчал; он только приподнял, как обычно, шляпу, затем опустился на стул и, побледнев, прикрыл глаза. Пес прыгнул к нему на колени и, пытаясь выразить свою нежность, затявкал было, но тут же закашлялся и расчихался (как вы знаете со слов Маркаса, он был «немой от рожденья»). Старый пес дрожал от радости; он потянулся острой мордочкой к длинному носу хозяина, но хозяин не остановил его обычным окриком: «Лежать, Барсук!»
Маркас был без чувств.
Любящая его душа, которой не более, чем Барсуку, свойственно было изливаться в словах, изнемогла под бременем счастья. Пасьянс поспешил раздобыть кувшин самого старого и лучшего местного вина; несколько глотков крепкого напитка оживили Маркаса. Идальго оправдывал свою слабость усталостью и зноем, другого объяснения он не пожелал или не смог найти. Бывают люди, способные воспламеняться всем, что есть прекрасного и возвышенного в области нравственной, но они так и сгорают, не найдя способа и даже не испытывая потребности открыть свой душевный мир перед другими.
Когда первые порывы радости улеглись, Пасьянс, настолько же склонный к излияниям, насколько друг его был молчалив, сказал мне:
— Эге! Я вижу, капитан, вам неохота тут засиживаться. Так поспешим туда, куда вас так влечет. А уж как там удивятся да как обрадуются! Право слово!
Мы углубились в парк, и по дороге Пасьянс объяснил нам причину всех этих перемен в его жизни и обиходе.