Как только вы начинаете рассматривать повседневные чувства и мысли как генетическое оружие, супружеские разногласия приобретают новый смысл. Даже те из них, которые сами по себе слишком незначительны, чтобы привести к разводу, представляют собой планомерные попытки изменить условия контракта. Муж, в медовый месяц уверявший, что ему не нужна «кухарка», теперь саркастически замечает, что жена не развалится, если хотя бы изредка будет готовить ужин. Угроза имплицитна, но очевидна: я хочу и могу расторгнуть наш договор, если ты откажешься пересмотреть кое-какие его пункты.
Учитывая все вышесказанное, теория парных союзов, предложенная Десмондом Моррисом, выглядит не столь непререкаемой, как казалось вначале. Мы не слишком похожи на наших моногамных обезьяньих родственников – гиббонов, с которыми нас столь оптимистично сравнил Моррис. И в этом нет ничего удивительного. Гиббоны не очень социальные животные. Каждое семейство занимает огромную территорию – иногда больше сорока гектаров; и эти гектары служат неплохой защитой от внебрачных интрижек. В довершение ко всему гиббоны яростно прогоняют всех чужаков, которые могли бы украсть или позаимствовать партнера[149]
. Мы, напротив, эволюционировали в больших группах, изобиловавших генетически выгодными альтернативами супружеской верности.Разумеется, у нашего вида есть все признаки высокого отцовского вклада. В течение сотен тысяч лет, если не больше, естественный отбор приучал мужской пол любить своих детей, в конце концов наделив их чувством, которым женский пол наслаждался сотни миллионов лет эволюции млекопитающих. Кроме того, естественный отбор заставил мужчин и женщин любить друг друга (или, по крайней мере, «любить» друг друга, ибо смысл слова «любовь» сильно варьирует и редко приближается к той преданности, которая обычна между родителем и ребенком). Однако любовь это или не любовь, но мы – не гиббоны.
Так кто же мы? Насколько далек наш вид от естественной моногамии? Биологи часто дают на этот вопрос анатомический ответ. Мы уже рассмотрели несколько анатомических свидетельств – массу яичек и непостоянство концентрации сперматозоидов, – которые подсказывают нам, что женщины не совсем моногамны по природе. Другие анатомические данные помогают ответить на вопрос, как далеко отстоят от моногамности наши мужчины. Как заметил Дарвин, у полигиничных видов разница в размерах тела самцов и самок – так называемый половой диморфизм – очень велика. Некоторые самцы монополизируют несколько самок, тогда как другие вообще исключаются из генетической лотереи. Посему с эволюционной точки зрения самцу выгодно быть крупным, сильным и способным запугивать других самцов. Самцы гориллы, которые спариваются со множеством самок, если выигрывают множество поединков, и не спариваются вообще, если не выигрывают ни один, настоящие исполины – в два раза тяжелее самок. У моногамных гиббонов маленькие самцы спариваются почти столько же, сколько крупные; половой диморфизм у них почти незаметен. Выходит, половой диморфизм является надежным показателем интенсивности полового отбора среди самцов, которая, в свою очередь, отражает степень полигиничности вида. На шкале полового диморфизма люди занимают «умеренно полигиничное» положение[150]
. Половой диморфизм у нас выражен гораздо меньше, чем у гориллы, немного меньше, чем у шимпанзе, и заметно больше, чем у гиббонов.Одна из проблем с данной логикой заключается в том, что соперничество среди человеческих (и даже прачеловеческих) самцов в основном велось в психической плоскости. У мужчин нет длинных клыков, которые самцы шимпанзе используют в борьбе за альфа-ранг и право на спаривание. Вместо клыков мужчины прибегают к различным стратагемам, дабы поднять свой социальный статус и, следовательно, привлекательность. Таким образом, некоторая (возможно, даже бо́льшая) часть полигинии в нашем эволюционном прошлом должна отражаться не в физиологии, а в мужских умственных способностях. Если уж на то пошло, умеренное различие в размерах тела между мужчинами и женщинами рисует чересчур лестную картину мужских моногамных наклонностей[151]
.Как же общества справлялись с базовой сексуальной асимметрией в человеческой природе? Асимметрично. Подавляющее большинство – 980 из 1154 ранее или ныне существующих обществ, по которым собрано достаточное количество антропологических данных, – допускали многоженство[152]
. И в это число входит большинство культур охотников и собирателей мира – обществ, которые представляют собой ближайший современный аналог контекста человеческой эволюции.