Я понимаю: тебя не удовлетворяют мои письма — обо всем и ни о чем — с туманными намеками и недомолвками, неуклюжими иносказаниями и отвлеченными рассуждениями черт знает о чем, как будто это письма не из концлагеря, а из лечебницы для бесталанных символистов. Но куда же денешься? О, низкое искусство камуфляжа! Приходится каждую мою маленькую правду окружать таким частоколом лоялистской лжи, дабы запорошить мозги цензорам, что эту правдочку мудрено и разглядеть. Я устал писать не о том и не то, мне надоело разбавлять свою желчь псевдободростью в угоду цензорам, я начал всерьез побаиваться, что камуфляжные фразочки могут сбить с толку не только цензуру, но и тебя средство всегда посягает на цель.
Наголову мне их, конечно, не разбить, но что-то я все-таки сумею отвоевать. Разумеется, всякая победа заключенного — пиррова: он теряет несравненно больше, чем приобретает, но враг-то его и вовсе ведь не приспособлен даже и для слабых пинков, он ведь только высокую зарплату получать приспособлен да сам пинки раздавать, а тут… Вообрази себе чванливого дворянчика из прошлого столетия, яростного крепостника, ещё более яростного оттого, что ныне в моде либеральная фраза да еще какая-то гласность завелась… А рука-то его давно уже развилась (по Ламарку) в семихвостку, и вдруг тот, кого он привычно мордовал всю жизнь, взбунтовался и огрел его по благородной ланите. Конечно, наш дворянчик искровенит бунтаря до полусмерти (эх, кабы не эта фармазонская гласность!), но пощечина-то всё-таки состоялась.
Лупи ближнего своего негодяя — чего бы это тебе ни стоило, не спуская ему ничего — любой ценой!.. И да уподобишься великому Дон Кихоту — хотя бы раз в году, когда вдруг смертно затоскуешь по благородной вертикальности позвоночного столба, когда приедятся и покажутся смехотворно жалкими те блага, ради которых твой позвоночник обрел акробатическую гибкость.
В сентябре я впервые послал тебе нормальное письмо (вот которое конфисковано-то), то есть такое, какие пишут миллионы людей, миллионы счастливцев, переписка которых если и перлюстрируется, то, во всяком случае, не пресекается. Ничего криминального там, клянусь, не было. Да я и не антисоветчик, в классическом понимании этого слова, то есть я не только не горю желанием свергать советскую власть, но и пальцем не шевельну ради этого, так как признаю ее объективную обусловленность, известную правомерность и правоту — правоту клыкастого хищника, который не может без крови, но которого не только невозможно убить, но даже, наверное, и нельзя, дабы не нарушить хрупкого экологического равновесия. И все, что остается, это поскорее убраться из его джунглей, держаться от них подальше, но и зорко следить, чтобы он не прокрался в деревню. Я стараюсь трезво смотреть на жизнь и отделять желаемое от действительного. Русский вариант государственного социализма объясняется глубокими национальными корнями, а если что-то и не имеет опоры в национальной истории, то пятьдесят пять послереволюционных лет — достаточно много, чтобы придать прочность традиции тому, что когда-то было кабинетной выдумкой. Два или три последних поколения уже не мыслят себя вне этой системы. Они брюзжат по мелочам, но глубоко заблуждается тот, кто усмотрит в этом брюзжании посягательство на саму систему; для русского брюзжание на барина — форма верноподданничества, если у американца в крови громкоголосое восхваление своей страны, то русскому свойственно хмыкать и хаять («Чужие земли похвалой стоят, а русская и хайкой крепка будет»). Это мощный социально-политический организм, угроза стабильности которого возможна только извне; его голубые антитела бесшумно и проворно пожирают все нарушающие баланс бактерии; единственная болезнь, против которой у него нет абсолютного иммунитета, американо-китайский грипп. Но тут я не судья, не вещун и не знаю, что чего лучше и стоит ли игра свеч. Да и какой глупец ныне решится произнести окончательное слово!
Вместе с тем, выбрав себя в качестве определенной личности, я целиком на стороне той системы, которая менее насилует естественную и духовную природу человека, оставляя ему шанс на достойное существование. Я ее не идеализирую, но, не желая сходить с почвы объективности, я все же не хочу уподобиться напыщенно-важному в своей ничтожности миротворцу из коммунальной квартиры, который, отдавая должное всем кухонным ратоборцам, наделяет всех признанием за ними их жалких крох правоты. Я говорю одним: я с вами, но это не значит, что ваши неправды, бардак и зло не мучают меня; я говорю другим: я против вас и даже то, в чем вы правы и хороши, не отменяет моего противостояния вам.