Читаем Море и берег полностью

Между тем поспевает завтрашний номер газеты. Младший политрук Беловусько дописывает срочную информацию о боевом дне летчиков. Шалимов засылает в набор последний материал номера — вечернюю оперативную сводку, только что принятую Гришей Сыроватко. Корректор Карапыш вычитывает готовые полосы. Утомленный Константин Лукич Лукьянов, покончив наконец с делами дня, достает из тумбочки стола бутылку красного вина, наливает немного на дно кружки и неторопливо пьет мелкими глотками, как чай. Все в редакции знают: это его лекарство, нечто вроде бодрящего эликсира, — и никто не напрашивается к Лукьянову в компанию. Бутылка снова отправляется в тумбочку.

Из наборного цеха доносится взрыв хохота. Ну, ясно, поспела четвертая полоса с оттисками пророковских карикатур. Мы спешим посмотреть — что сегодня в отделе «Гангут смеется»? Оттиски идут по рукам. Под заголовком «Коварство и любовь» — три рисунка. На первом уморительно смешная толстуха в полосатых чулках млеет в объятиях грубого мужлана — это Гитлер в мундире, каске и сапогах. Над ними сидит на ветке и чирикает птичка с головой Геббельса. Подпись: «Растяпа финская кума была от немца без ума». На втором рисунке толстухе уже не до любви: скуксившись, она стирает в корыте солдатские портки. Рядом на ее кровати с вензелем «S» («Суоми») нахально развалился Гитлер. На столике жареный поросенок с воткнутой вилкой. Подпись: «Поверя наглости пустой, пустила немца на постой». И третий рисунок: заметно отощавшая толстуха, в платье с дырками и штопкой, пригорюнилась у разбитого корыта. Одна нога у нее теперь деревянная, на голову, обвязанную бинтами, нахлобучен финский солдатский картуз. На табурете пустой горшок, в который разочарованно заглядывает голодная крыса. Подпись: «Теперь от слез сошла с ума, с сумой осталася сама».

Мы набиваемся в каморку художников.

— Борис Иваныч, во! — Иващенко оттопыривает кверху большой палец. — Классный рисунок!

— Рисунок — что, была бы натура, — говорит Дудин. — Главное — текст, его из головы надо брать.

— Было бы откуда брать, — в тон ему отвечает Пророков. — Подумаешь, три строчки выудил.

Он сидит, подперев щеку левой рукой, а правая, как бы сама собой, легко и свободно водит карандашом по бумаге. На нем синий китель, облегающий неширокую, не богатырскую грудь. Лицо спокойно, взгляд опущен на бумагу, губы растянуты в добродушной, слегка иронической улыбке.

— Нет, текст тоже классный, — не уловив иронии, заявляет Иващенко. — Это ничего, что всего три строчки.

Привычно стучит во дворе движок. Мигает от неровного напряжения лампочка. Привычно погромыхивает артиллерия.

— Эх, братцы, — потягивается Дудин, — а у нас в Иванове…

— Тротуары деревянные, — заканчивает Пророков, тихонько посмеиваясь.

Они оба — ивановские, а встретились впервые здесь, на Ханко. Очень удачно они дополняют друг друга — спокойнейший Борис Иванович и порывистый, насмешливый Дудин. На редкость слаженный дуэт…

Вдруг мы видим: на обрывке бумаги под карандашом Пророкова возник Иващенко. Длинный, тощий, с дурашливо-восторженным лицом, он держит за хвост здоровенную щуку (так было на днях: откуда-то он притащил в редакцию рыбу). По-моему, на рисунке Иващенко, слегка шаржированный, даже больше похож на самого себя, чем в жизни…

Далеко за полночь утихает редакция. Только мерно постукивает печатная машина Кости Белова.

Ранним утром свежий номер пойдет в подразделения. В окопах переднего края, на островах, батареях и аэродроме, в кубриках катеров, ротах бывшего моего батальона — всюду, где жив человек, замелькают, переходя из рук в руки, газетные листы. Прочтут прежде всего сводку. А потом заглянут на четвертую страницу, привычно отыскивая карикатуры Пророкова и стихи Дудина. И будет смеяться весь гарнизон.

«Гангут смеется»…

Не потому смеялся Гангут, что подобрались там одни весельчаки. Отнюдь! Обстановка той осени не располагала к веселью. После падения Даго наш полуостров оказался единственным очагом сопротивления на западе Балтийского театра.

Почему же смеялся Гангут?

Вспоминаю, как сегодня у Гранина за обедом, в подземной «кают-компании», перешучивались командиры, и каждое острое словцо будто взрывалось смехом. Вспоминаю, какой хохот вызывали в моем взводе даже самые немудрящие шуточки Кривды. И как покатывались наши наборщики — первые зрители пророковских карикатур, — когда увидели первый оттиск «манифеста» Маннергейму…

Это — широко известная история. В октябре к гангутцам обратился со специальным посланием барон Маннергейм. Это была не брань, ежедневно изрыгаемая на переднем крае финскими радиорупорами. «Доблестные защитники Ханко!» — такими необычными словами начиналось послание. Дальше барон пространно заверял гангутцев, что высоко ценит их воинскую доблесть, но, поскольку положение безнадежно, призывал прекратить сопротивление и сдаться в плен, обещая хорошее обращение.

Надо было как следует ответить барону. Помню, пришел в редакцию инструктор политотдела Юрий Полещук.

— Братцы, давайте составлять ответ Маннергейму!

Перейти на страницу:

Похожие книги