Да, вот она, в свете моей свечи, лежит, свернувшись на матрасе, под одеялом, прикрыв лицо рукой. Я постоял, слушая ее ровное, спокойное дыхание. Потом бесшумно вышел и опять запер дверь. Пробравшись как можно тише сквозь занавеску, я, чисто по рассеянности, вошел не в спальню, а в гостиную. С тех пор как началось заточение Хартли, я избегал туда входить, меня удерживало какое-то чувство приличия, ведь туда смотрело длинное окно из ее комнаты. Теперь я туда вошел, движимый смутным желанием убедиться, что там никого нет, и, конечно, там никого и не было. Я стоял, высоко подняв свечу и глядя на длинное внутреннее окно, похожее сейчас на черное зеркало, и мне пришло в голову, что избегал я сюда входить не из чувства приличия, а из страха, как бы не увидеть Хартли, если бы ей и правда вздумалось ко мне заглянуть. И вдруг я вспомнил лицо, которое увидел когда-то сквозь темное стекло, и как я тогда подумал, что лицо это расположено
Потом я подумал, моя свеча светит к ней в комнату, льет туда бледное призрачное сияние. Какие страхи осаждают ее, бедную пленницу, если она просыпается ночью? Влезает она на стул, чтобы заглянуть в пустую, слабо освещенную луной гостиную? Или пробует тайком отворить дверь, страшась и надеясь, что сумеет спуститься по лестнице и убежать в ночной мрак? Я поспешил вернуться в спальню и закрыть дверь. Ежась от холода, сел на постель и взглянул на часы. Половина третьего. Что же я делаю, вернее, что со мной творится? Я сжал руками виски. Я был предельно уязвим и беспомощен. Я утратил власть над своей жизнью и над чужими жизнями, в которые вмешался. Мной владели ужас и пугающее безразличие; и тяжкое горе, какого я не знал с тех давних времен, когда Хартли меня бросила. Я разбудил какого-то спящего демона, пустил в ход какую-то смертоносную машину; и теперь будь что будет.
На следующее утро и правда кое-что случилось: появилась Розина.
После моей жуткой ночной интерлюдии я умудрился заснуть. Возможно, меня сморило равнодушие. Пусть Бен придет сюда, пусть подожжет дом, пусть убьет меня. Поделом мне будет. Наутро, однако, я ощутил куда меньше равнодушия и куда больше тревоги. Нужно было срочно принять какое-то решение, но для этого у меня не было основы — каких-либо данных или доказательств. Я страстно желал увезти Хартли в Лондон или хоть на край света, вернее — мне хотелось желать этого достаточно сильно, чтобы тут же это сделать. Но возможно ли, позволительно ли сделать это против ее воли? Могу я силком втащить визжащую женщину в машину Гилберта и умчать в город? Могу я обманом внушить ей, что она едет домой? Пойдет ли на это Гилберт? И Титус? Если я увезу ее силой, это может настроить ее против меня и помешать пробуждению в ней собственной воли, которого я так нетерпеливо ждал.
А между тем может ли все оставаться как есть? И если нет, в какую сторону все может повернуться? Отпустить Хартли домой, к этому человеку, представлялось мне немыслимым, особенно после того, что она сказала вчера, что теперь он больше никогда, никогда не будет ей верить. А вдруг он ее убьет? Получится, что это я лишил ее жизни. Могу я открыть дверь и сказать: «Ну, хорошо, я сдаюсь, можешь возвращаться домой»?
Я накормил ее завтраком и попытался поговорить с ней, объяснить то, что только что записал, а она все повторяла, что хочет домой. Ее отекшее лицо, синяки под глазами и непрошибаемая вялость наводили на мысль, что она, чего доброго, и вправду больна и нужно бы вызвать врача. А потом, движимый не столько жалостью, сколько раздражением, я подумал, что не мешало бы ее приструнить; круто повернувшись, я вышел за дверь и тут же устыдился. Я стоял и теребил занавеску из бус, не зная, как быть дальше, и тут снизу донеслись громкий взрыв смеха, а затем пение на три голоса, из которых один был женский.