Старая, курная изба нищенски убога. Искривленные стены покрыты толстым слоем копоти. В полу видны черные дыры. Матица погнулась, грозя обрушиться: ее поддерживает лишь дубовая подпорка. Один угол, захватив собою почти четверть избы, занимает печка, другой — широкий коник. Вдоль задней лавки висят две зыбки. Над одной из них склонилась жена Савоськи и тощею грудью кормит ребенка. Старшая невестка, пожилая, с желтым, измученным лицом, прядет на лавке куделю. На полу громко возятся ребятишки. Тесно, грязно и душно в избе.
Трифон, войдя в избу, остановился у порога, глубоко вздохнул и, покачав головою, заговорил:
— Да, вот оно как…
Его обступили бабы и ребятишки, беспокойно заглядывая ему в лицо.
— Сказывай скорее, што такое? — спрашивает Савоська.
— Старшина бумагу прочитал… Да… Гаврюху убили…
— Убили! — как эхо, повторила Фроська, беспомощно опускаясь около стола на лавку. В груди у нее что-то остро перевернулось. С минуту она сидит неподвижно, с помертвевшим лицом, вопросительно приподняв брови и раскрыв рот, точно кто ударил ее обухом по голове. Потом начинает бормотать как полоумная и, дрожа всем телом, заливается горячими слезами.
Изба наполняется плачем баб и ребятишек. Трифон, привалившись к косяку, стоит с поникшей головой, беззвучно шевеля губами и вытирая рукавом слезы. Савоська, усевшись на коник, согнул спину и смотрит вбок так, как будто хочет боднуть кого головой. Жена его торопливо зажигает у божницы свечку. Больной старик отец, свесив с печи голову, беспокойно смотрит потухшими глазами на плачущих: высохшее, сплошь в морщинах лицо — в недоумении.
— Али беда какая? — спрашивает он слабым, старческим голосом. К отцу подходит Трифон и, став на ступеньку, долго объясняет ему на ухо.
— Так, так, говоришь, убили… Не дождался я своего милого чадушки… Ну, бог даст, скоро на том свете увидимся.
Глаза старика заволакиваются мутными слезами. Подняв выше голову, он крестится, глядя в передний угол, и шепчет скорбно:
— Господи, удостой раба своего царствием небесным…
И, кряхтя, ложится на свое место.
У Фроськи двое детей: Илюша пяти лет и Анютка двух лет. Она прижимает к себе ребяток и, рыдая, приговаривает:
— Детки, детки мои милые, сердечные. Как жить-то мне с вами, печальной головушке… Нет у вас батюшки, нет родного кормильца… Остались вы сиротками бесприютными… Породила я вас на муки мученические…
Точно понимая слова матери, дети плачут во весь голос, скривив рты и морща лица.
Фроська, откинувшись назад, всплеснула руками и заколотилась вся, точно подстреленная. Перед глазами все мутно, ничего не видит, в груди боль. Обезумев, она сбрасывает с головы повойник, рвет свои черные волосы. Ее удерживает Трифон с прибежавшими соседями. А опомнившись, она облокачивается на край стола и, всхлипывая, жалобно причитает:
— Желанный ты мой, Гаврилушка… Сокол… сокол мой любимый! Ждала я тебя дни и ночи, надеялась вскорости свидеться. Но злая судьбинушка разлучила нас навеки… Сабля острая разрубила твою удалую головушку, пуля-злодейка пробила твое ретивое сердце… Лежишь ты, ненаглядный мой, на сырой земле чужестранной…
Всем в избе кажется, что так именно погиб Гаврила, у каждого на душе становится холодно и жутко. Кругом плачут, что-то говорят.
Старшая невестка, согнувшись, сидит у окна, роняя на пол слезы и вздыхая:
— Да, вот и не стало нашего богоданного братца… А уж такой был хороший человек, такой тихий да обходительный…
Потом, как бы что-то вдруг вспомнив, сердито набрасывается на свою дочку:
— Грунька! Я тебе сколько раз баяла — сходи к бабушке Василисе за шерстью. А ты, сорока бесхвостая, все тут вертишься!..
Девочка быстро выбегает на улицу, а мать, склонив голову набок и поддерживая подбородок рукой, опять начинает плакать.
В избу один за другим приходят соседи, расспрашивают, крестятся за упокой души Гаврилы.
Фроська, подняв заплаканное лицо, обращается к ним с мольбою:
— Ой, послушайте меня, соседушки спорядовые, приближенные! Не откиньте меня, вдову бесприютную, с малыми детками бессчастными. Как пойдут мои сироты по миру шататься, милости у крещеных выпрашивать, постучат они под ваши окошечки, голодные и холодные, — приютите их в своих теплых гнездушках, обогрейте, обласкайте, уму разуму научите…
Соседка-старушка, маленькая и сухая, с острым птичьим носом, треплет Фроську по плечу, отвечая заунывно:
— Перестань-ка ты плакать, бедная вдовушка, перестань ты тужить, мать горе-горькая. Не тревожь душеньку Гаврилову. Больно ей слушать твое надрываньице… И не одна ты на свете бесталанная. И у вдовушек растут детки здоровенькие.
Напрасно унимают Фроську. Она сознает лишь одно, что для нее теперь нет радости в жизни, все погибло и никто, никто уже не утешит ее, ничто не заглушит ее горя.
Уронив растрепанную голову на стол, она продолжает горько причитать.
В глубине раненого сердца рождаются особые слова и сами собою складываются в скорбную песню.