— Попробую, при условии, что ваше признание на сей раз будет исчерпывающим. В противном случае вы зря потратите свое и мое время.
Признание было исчерпывающим. Он не пощадил ни своего любовника, ни себя. Когда все было рассказано до мелочей, совершенство той ночи предстало словно мимолетная непристойность, такая, какие позволял себе его отец лет тридцать тому назад.
— Сядьте, попробуем еще раз. Морис встрепенулся на легкий шум.
— Это дети наверху играют.
— Я почти начал верить в привидения.
— Это всего лишь дети.
Опять все стало тихо. Полуденное желтое солнце падало через окно над бюро. На этот раз Морис сосредоточил свое внимание на нем. Прежде чем вновь приступить к сеансу, доктор взял письмо Алека и торжественно сжег его на глазах у Мориса.
Ничего не изменилось.
XLII
Потрафив телу, Морис утвердил — именно это слово было использовано в окончательном вердикте — он утвердил свой дух в его извращении и отрезал себя от конгрегации нормальных мужчин. В раздражении, запинаясь, он повторял: «Вот что я хочу знать — и что ни я не могу сказать вам, ни вы мне — как получилось, что сельский парень вроде него так много обо мне знает? Почему он нагрянул именно той ночью, когда я более всего ослабел? Я не позволял ему к себе приблизиться, будучи в доме с другом, потому что, будь оно неладно, я более или менее джентльмен: частная школа, университет и так далее. Теперь даже в голове не укладывается, что со мною был именно он». Сожалея о том, что он не овладел Клайвом в пору их страсти, он покинул свой последний приют, тогда как доктор сухо промолвил: «И все-таки свежий воздух и физические упражнения способны творить чудеса». Доктор намеревался приступить к очередному пациенту. Его не волновал морисов тип. Он не был шокирован, как доктор Барри, просто ему наскучило. Больше он никогда не вспомнит о молодом извращенце.
На пороге в Мориса вселилось нечто такое — быть может, его прежнее я, ибо на ходу он услышал голос, раздававшийся из его униженности, и некоторые его нотки напоминали Кембридж. Бесстрашный юный голос насмехался над ним за то, что он дурак. «На этот раз ты справился самостоятельно», — казалось, говорил этот голос, и когда Морис остановился напротив парка, ибо мимо проезжала королевская чета, он презирал их, снимая перед ними шляпу. Похоже было, что барьер, отгородивший его от сотоварищей, приобрел иной аспект. Больше он не боялся и не стыдился. В конце концов, и лес, и ночь были на его стороне, не на их; они, а не он, находились за круговым забором. Он действовал неверно и страдал по-прежнему — но неверно он действовал потому, что старался одолеть оба мира. «Я должен принадлежать своему классу, это непреложно», — настаивал он. «Отлично», — говорило его прежнее я. — «А теперь ступай домой и завтра утром не забудь успеть на поезд 8.36 в свою контору, поскольку отпуск у тебя закончился. Помни, не забывай, что ты ни под каким видом не должен устремлять взоры на Шервуд, как могу это я».
«Я не поэт и не такой осел, чтобы…»
Король и королева скрылись в своем дворце, солнце садилось за деревьями парка, сплавившимися в одно громадное существо с пальцами и кулаками из зелени.
«Земная жизнь, Морис? Ты не принадлежишь ей?»
«Позволь, то, что ты называешь «земной жизнью», должно быть тем, что составляет мою повседневную жизнь. Она такая же, как общество. Одно должно основываться на другом, как сказал однажды Клайв».
«Примерно так. К величайшему сожалению, факты не считаются с Клайвом».
«Как бы то ни было, я должен держаться своего класса».
«Наступает ночь — торопись тогда — возьми такси — будь проворен, как твой отец, а то захлопнутся двери».
Взяв такси, он успел на поезд 6.20. Еще одно письмо от Скаддера ждало его на кожаном подносе в передней. Он сразу узнал и почерк, и «Мистер Холл» вместо «Эсквайр», и криво наклеенные марки. Он был испуган и возмущен, но все же не так, как утром, ибо если наука от него отступилась, сам он от себя не отступился. В конце концов, разве настоящий Ад не лучше искусственного Рая? Он не жалел о том, что остался глух к манипуляциям мистера Ласкера Джонса. Морис сунул письмо в карман сюртука, где оно лежало нечитанное, пока он играл в карты и слушал, как распекают шофера; никто не знает, куда катится прислуга. Он предположил, что слуги состоят из той же плоти и крови, что и они сами, но тетушка громко возразила: «Ну уж нет». Перед сном он поцеловал мать и Китти, не опасаясь осквернить их, и все, что было сделано и сказано, вновь стало незначительным. Безо всякого ощущения измены он запер дверь на ключ и минут пять вглядывался в ночь предместья. Слышно было сову, звон далекого трамвая и собственное сердце, звучавшее громче, чем первые два. Письмо оказалось невыносимо длинным. Кровь забилась по всему телу, когда он разворачивал его, но голова его оставалась холодна, и ему удалось прочесть письмо как целое, а не просто фразу за фразой.