Другие сотрудники проходили мимо, здоровались. Сколько раз за день поздороваешься с одним и тем же человеком — трудно сказать: не упомнишь, встречались сегодня или третьего дня. Виктор отвернулся к окну и подумал: «Далось им мое лицо! Может, пора менять род занятий, если с лицом все так паршиво?»
Стол, за которым работала Линда, отделяла от остальных легкая стеклянная перегородочка, непонятно для чего сделанная: и на виду все, и звуков почти не гасит.
Как только руководитель решительным шагом отбыл в направлении коридора и за ним закрылась дверь, из-за ближайшего от стеклянной перегородки стола поднялась молодая женщина и подошла к Линде.
Линда, скривив один угол рта, грустно улыбнулась сотруднице и спросила едва различимым шепотом, чтобы люди, остававшиеся по ту сторону перегородки, ничего не услышали:
— Ну и кого, по-твоему, любит этот мужчина?
— Не знаю, Лин, — так же тихо ответила собеседница. — Я даже не знаю, что тебе посоветовать: выбросить его немедленно из головы или приложить все усилия, чтобы завоевать.
Линда покачала головой:
— Салли, я не завоевываю мужчин. Я беру только то, что принадлежит мне по праву. Только если бы я была нужна ему…
— Лин, нужными становятся!
— Похоже, что нет! Нет, рождаются.
Утро следующего дня Виктор встретил в самолете. Яркое солнце, радостно бьющее прямо в глаза через толстое стекло иллюминатора, внизу, в густой туманной дымке, — земля, голая, черная, с обнаженными венами рек, кое-где прикрытая белыми лоскутами снега и облаков. Чем ближе к России — тем ровнее и ярче белый снежный покров, чем дальше в глубь ее территории — тем плотнее облачность. Серая громада циклонических снежных туч приблизилась, надвинулась, стала захлестывать крылья, лизать окна обманчиво нежными языками.
Разве возможно не любить страну, вместе с которой столько пережито? Это как ребенок, который растет и меняется, болеет и учится, шалит, радуется, расшибает коленки на твоих глазах!
Виктор впервые приехал сюда вместе с Гарри в августе девяносто первого года. Ненадолго. С девяносто третьего устроился в России основательно. Виктор не любил вспоминать беспросветную осень девяносто третьего, все эти мрачные события, активным наблюдателем которых он был. Хотя, пожалуй, именно тогда началось его настоящее карьерное восхождение: его как-то сразу заметили зрители на родине — па фоне эффектно горящих зданий, на фоне центральных улиц Москвы, заполненных вперемешку зеваками, танками, трассирующими пулями. Заметили — и полюбили, и больше он уже не давал им забыть о себе. Но всегда совестился того, что его главная встреча со зрителем произошла именно так: на чужом пожаре, на чужой беде.
Потом были годы, наполненные азартом работы. Потом чудный девяносто седьмой…
Виктор знал, что заразился от русских этой манерой маркировать жизнь — как общественную, так и личную — номерами годов. Вместо цифр собственного возраста, вместо названий значимых событий — календарными эвфемизмами: в семнадцатом, после тридцать седьмого, еще до девяносто первого, как в девяносто третьем.
Для него особенно хорошим был девяносто седьмой. Год огромного творческого подъема — просто полета, который окончился лестным предложением от руководства компании. А в начале девяносто восьмого он уже вернулся в Лондон, сразу скакнув через несколько ступенек — приглашенный вести не просто новости, а итоговую пятничную программу, и с тех пор бывал в России только наездами.
Как во всем мире, здесь больше всего говорили о ценах, любви и войне. Никто не мог точно ответить, какая по счету чеченская кампания развернута в настоящий момент, но помнили наперечет все денежные реформы…
Ближе к Москве тучи расступились, опять ослепительно засверкал под лучами низкого, но такого яркого зимнего солнца снег. Самолет пошел на снижение.