Накрыл ее полой куртки и осторожно вывел из будки. Ржавые петли визгнули. Впереди чернела свалка. Кое-где еще шевелились на ней едва различимые фигуры. Павел быстро, по-звериному оглянулся и чутко, сторожа каждый свой шаг, повел Соломею, безошибочно находя между мусорных куч твердо натоптанную тропинку. Павел и Соломея так тесно прижимались друг к другу, что могло показаться, даже с близкого расстояния, что крадется один человек. Навстречу никто не попадался. Конечно, надо было потянуть время, пересидеть в будке и дождаться, когда свалка опустеет совсем. Но сил ждать уже не было. Всю ночь они пробирались сюда, на окраину города, день просидели в ненадежном укрытии, и остаться там, хотя бы еще на час-полтора, вздрагивая и опасаясь собственного дыхания, не хватало терпения.
Невдалеке послышался глухой говор. Павел откачнулся с тропинки под укрытие мусорной кучи, крепче прижал к себе Соломею. Бубнили, перебивая друг друга, два голоса – мужской и женский. Затихли. Донеслось бульканье и звяк стекла. Снова тишина. И уж совсем нежданно-негаданно, прямо-таки громом посреди ясного неба, зазвучал баян. Чьи-то пальцы выщупывали забытую мелодию. Нашли, утвердились в верном напеве, и баянные мехи развернулись во всю мощь. Женский голос вывел первые слова, и ритм этого голоса был схож со сноровистой походкой еще не усталого путника:
Мужской голос выдержал краткий миг и незаметно подпер, поддержал напев, поднял его, а женский, почуяв поддержку, взвился еще выше:
Летела старая песня над мусорной свалкой. Струился над ней уже не такой вонючий дым, светлее, словно скинув коросту, светили фонари, мрачные кучи в потемках казались не такими мрачными, и от ближнего леска наносило запахом талого снега, сырой осиновой коры – все-таки, хоть и ранняя, прежде времени, но стояла весна. И несла с собой вечные, весенние запахи и звуки.
Во всю моченьку старались неизвестные певцы. Так обычно стараются люди, которые не ждут награды или похвалы, а поют – потому, что поется. Просит душа, требует, сердешная, выпустить голос на волю и вскинуть его в поднебесье. А душе, если она не скукожилась, разве откажешь?!
– Слушай сюда, – зашептал Павел. – Вот деньги. Положи на баян, ничего не говори и уходи сразу. Я их знаю, я расскажу. Иди, не бойся.
Соломея зажала в потной ладони деньги, неохотно оторвалась от Павла и, сделав несколько спотыкающихся шагов, оглянулась.
– Мне нельзя, понимаешь. Я все расскажу… – Павел придвинулся, провожая ее. Ободренная близким его присутствием, Соломея пересилила страх и пошла, огибая мусорную кучу, вплотную подвигаясь к тому месту, откуда уходила, свечой поднимаясь ввысь, песня:
Сидели они, мужчина и женщина, на старых разбитых ящиках, друг против друга. Это была та самая пара побегушников, которая утром сегодня стояла перед Полуэктовым и начальником лагеря. Свет фонаря едва доставал до певцов, и лица их проступали неясно, как на плохой фотографии. Мужчина играл, запрокинув голову, уставясь в низкий и грязный полог. Бушлат был распахнут, и явственней, четче, чем лицо, виделся треугольник белой казенной рубахи. Женщина пела, сложив крест-накрест руки на высокой груди. Длинные волосы, выпущенные из-под ушанки на волю, будто обваливались в пустоту.
Спотыкаясь, Соломея подошла совсем близко, и женщина увидела ее. Не могла не увидеть. Но она даже не шелохнулась, раскачиваясь в такт песне. Чтобы положить деньги на баян, как велел Павел, требовалось сделать еще пару шагов, но Соломея не решилась. Опустила смятые бумажки на разостланную газету, на которой стояли бутылка и стакан.
Надо было уходить.