— А вот-с, обратите ваше внимание, тоже по-своему весьма знаменитый человек. Господин Червяков. Вон видите, у самых глаголей[1]
лавочка. В крылатке, высокий. Вечная крылатка, вечный цилиндр. Даже в лютый мороз — цилиндр. Каждый раз опечатывает свои шкафчики более часа. Помолится, уйдет, а через десяток минут обязательно вернется проверить печати. И так раза три. Уйдет и тотчас воротится… И на этого обязательно посмотрите. Меняла Савинов. Чудак из чудаков! Не пьет, упаси бог! Ест, как воробей. Но вот наступает день. Савинов берет тройку и с утра до вечера катает по Красной площади. Это зимой, а летом у него другое. Наденет белый костюм, на голову — колпак, тоже белый, сядет на Тверском бульваре на лавочку и палец показывает. А на пальце у него перстень, с огромным, с очень-очень дорогим бриллиантом… Как тут не запьешь.Тип остановился и, заглядывая Анисимычу в глаза, совершенно по-собачьи, с преданным восторгом, спросил:
— Копеечку бы.
Анисимыч дал и ушел. Быстро купил традиционный платок — Сазоновне, табаку — Луке, отцу же, чтоб задобрить старика, пошел икону выбрать.
В лавке стояли старик с сыном. В добрых поддевках, приглядывали дорогую икону. Купить икону было нельзя, иконы не покупали, а выменивали. Так и говорили:
— Я желал бы выменять вот этот образ.
Продавец снимал картуз и назначал цену. Коли заламывал, выменивающий произносил опять-таки условную фразу:
— Покройте голову и возьмите половину божеской цены. Пока Анисимыч выбирал, выбрали икону и эти двое. Продавец запросил ни много ни мало — двести рублей. Сын вопросительно поглядел на отца и сказал:
— Можно дать: арц, иже, покой.
Отец сердито шевельнул бровями.
— Нет! Довольно будет: твердо, он.
У купцов тайный язык в моде был. Возьмут свою фамилию, скажем, Мельниковы, и каждую букву обозначат цифрой, от одного до десяти. При людях цену между собой обговаривают, а какая цена, никто, кроме них, не знает.
Поговорили этак, и положил перед продавцом старик девяносто рублей. Тот подумал и взял деньги.
— А мне за рублишко, — попросил Моисеенко. — Николу…
Разбойник Чуркин
I
Устроились.
Петр Анисимович Моисеенко, званием крестьянин — фабричные все в прошлом крестьяне, — был принят на фабрику Морозова ткачом.
Посмотрели — умеет. Дали пару дряхлых двухаршинных станков, основа миткаль, и работай. Подмастерье, обязанный налаживать станки, тоже смекнул: новый ткач — умелец. Показал, где лежат гаечные ключи, — налаживай сам, не ленись.
Екатерину Сазоновну взяли на ту же фабрику, только станки дали попроще, аршинные.
Лука уехал. Ему тоже нужно было получить паспорт. Поехал в Гжатский уезд, на родину.
У Морозовых — сдельщина. Работал Петр Анисимович, старался себя показать. Да плохо-то он и не смог бы. Первые сработанные куски были сданы в контору и записаны в расчетную книжку.
На следующий день Моисеенко позвали к браковщикам. Пришел, а там — очередь. Ткачи и ткачихи в затылок стоят, и Сазоновна тоже тут.
— Тебя-то зачем сюда? — удивилась: знала, что Анисимыч отменный ткач.
Плечами пожал. Непонятное что-то делается. Браковщик выкрикивает номер станка, ткач или ткачиха подходят, книжки заранее открыты, браковщик товара не показывает с порчей, пишет штраф — и гуляй.
Ткачество, конечно, дело тонкое: тут может и близна быть — это когда нитка оборвется, а ткач не углядит; недосека, плетюна, то кромка нехороша, то товар нечист.
Сазоновна впереди мужа стояла, подала книжку, ей записали, она глянула — и глаза на мокром месте: много, видать, содрали.
О морозовских штрафах Анисимыч слыхал, а теперь вот и на своей шкуре довелось испытать. Ткачи ругаются потихоньку, ткачихи многие плачут, но ни одного слова поперек.
— Моисеенко!
Подошел.
— Давай книжку.
— Для чего?
— Записать штраф. Кромка нехороша.
— Ах, кромка… Товар покажите.
— Какой еще товар? Нет товара!
— Товара нет и книжки нет. Кромка у меня хороша. Подписано мастером Шориным.
— Мы знать ничего не знаем! Штраф должен быть за порчу.
— За порчу — правильно, штраф положен. А за хороший товар вы должны записать премию. Если вывешенные правила не брехня. Книжку я вам не дам, штрафа не признаю, с тем и до свидания!
Повернулся и пошел. Браковщик мимо чернильницы ручку ткнул, перо дзинь — сломалось. Звякнуло на весь коридор, так тихо было. Глядят ткачи на мужичка лихого — не понимают. У ткачих страх в глазах.
Моисеенко мимо очереди спокойно прошел, не пыжился героем, сочувствия или одобрения у бедных штрафников не искал.
Сказал и сказал. Пошел себе и пошел. И за работу.
Стали ткачи к станкам его подходить. Удивляются.
— Как же ты на этих допотопных работаешь? Они ж брошенные были… А работа хороша. Али основу сменили?
— Основа та же. Где подтянул, где подвинтил — тянет помаленьку.
— Мы и глядим, в разговоры пустился. Такому ткачу, пожалуй, и поговорить можно. Видать, знаешь себе цену. Семья-то, однако, большая?
— Сам да жена.
— Вот оно! Тогда, конечно!
— А что конечно-то?
— Да то! Я, к примеру, любой штраф стерплю.
— Работать не можешь?
— Работаю не хуже твоего, только у меня по лавкам шестеро. Погонят — куда я?
— У меня хоть четверо, а тоже…