Мутные вечера осенние с дождем дробным, с грязью липкою, нависнут облака неотжатыми тряпками поломойными, и темно в монастыре, тускло и некрашеные кельи бревенчатые с палисадниками, с деревьями безлиственными — бесприютные, как и вся жизнь монастырская. И страшные мысли и отчаянье, и тоска, и грех серенький ползет по келиям.
Целые дни Ариша сидела в келии и петь не ходила — больной сказалась и без перерыву два месяца выворачивала нутро ей тошнота тягучая.
Молчала она, пряталась, а все знали и тоже молчали сумрачно, давно видели глаза зоркие, как на кладбище вечерами бегала и шепотком довольным бездельницы мягкотелые говорили, ехидничая и завидуя:
— Ариша-то, бегает… На кладбище… Негодница бесстыжая…
— С кем же она?..
— Студент какой-то из города.
— Надо матери Евдокии шепнуть.
И шепнула Денисовой про Аришу одна приятельница.
Мантию приняла Дунька, обжилась в монастыре, успокоилась после дома Галкинского, где мерещилась ей по ночам Марья Карповна, и вошла в колею монашескую. И раньше еще любила от приживалки своей послушать сплетни, от странницы, и теперь принялась за старое. Летом и по купцам начала ходить с соседкою, чтоб скучно не было. Один раз, — в субботу было, — возвращались попоздней вечером и по-приятельски завели беседу душевную, соседка начала, Апполинария:
— А ваша-то, ваша… бегает. На кладбище. По ночам бегает…
— Зачем?
— Со студентом молодым любится. Не раз матушки из окон видели — бежит, озирается, — впервые ей, вот и озирается.
— Да я ее завтра же выгоню, не потерплю этого.
— За что ж выгонять-то? Пускай ее погуляет… зато потом ваша будет, вот как можно к рукам прибрать — за милую душу, что хочешь потом делай с ней. У меня тож было так-то, с подружкой ее, с Варварою, — дала я это ей нагуляться вволю с семинаристом одним, — гуляет и пусть гуляет, отгуляется — моя будет, — отгулялась она, отбегалась, а как пришлось с брюхом-то в келии отсиживаться, я тут-то прибрала ее к рукам. Ты, говорю, блудила, как кошка, молчала я, а теперь кайся…
— Заставлю ее, заставлю каяться!..
— Я вам, матушка Евдокия, по секрету скажу, — стала Варвара моя брюхатить в келии, я и говорю ей, — знаю, Варенька, знаю, милая, не с тобой с одной случается, со многими, ласковая ты девушка — не выдержала, согрешила, — я сама тоже грешная вот как люблю ласковых, и тебе, милая, теперь тоже без ласки тягостно, так ты приходи ко мне ночью, и я тебя приласкаю и ты меня, легче будет, я ведь тоже мучаюсь, а ты, я вижу, ласковая, приходи ночью. Она ето пришла, сама не знала зачем, а пришла… Заартачилась сперва, что вы, говорит, не могу я… А, так ты, говорю, не можешь, а бегать могла на кладбище, так и помолчи теперь, голубушка, а то я живо отправлю к игуменье, — та думаешь из монастыря тебя выгонят, — дожидайся, как же — не выгонят, милая, а замуравят тебя живую, да на всю жизнь, теперь ты в моих руках, в моей воле, дала я тебе свою волю — набегалась, получила свое, а теперь слушайся! Только вы не сразу, а потихонечку приучите ее, а то отпугнуть можно…
Закадычными друзьями расстались, облобызались в плечико.
— Храни вас Христос, что посоветовали…
VI
Мать Евдокия спозаранку ложилась осенью, от вечерни придет, и в постель с шести вечера.
Чай пьет вприхлебочку с блюдца, губы мясистые оттопыривает, когда дует, любуется, как частыми струйками переливается чай горячий, а сама думает, как ей начать разговор с Аришей и начинать ли, не лучше ль ночью позвать просто и приказать, и на нее поглядывает. Вспоминает Афоньку рыжего, про то, как в кладовушку бегала к нему под лестницу, и невольно взглядывает на Аришу, понять только не может никак, отчего так похожа, только нос вот — у того был проломленный, а у этой тонкий с горбинкою, а брови сросшиеся и волосы рыжие, темнее только, да кожа розовая. Ариша молча сидит, чай пьет и давится: то слезы нахлынут к горлу, то тошнота подступит и сама голова склоняется все ниже да ниже, не дождется, когда Евдокия спать уйдет. А та сидит свое думает, ее разглядывает, и кажется ей, что все равно и с ней будет ласково, так и точит ее мысль жадная, что права Апполинария, все равно и с Аришею в монастыре жить можно, хорошо что пошла сюда, а то из-за сидельца Васьки побираться идти, либо на улицу, и Афонька не нужен, только мучал он ее, душу изматывал ревностью, а тут теперь ревновать будет некому, возьмет она ее в руки и не выпустит, все равно той деваться некуда, а молчать будет, потому и будет, что беременна. И поблескивают глаза жадные у Дуньки на послушницу, даже тумянятся, когда медленно поведет с головы до ног.
Не дождется Ариша, когда день кончится. Нальет чаю на блюдце — стоит, стынет, глядеть ей на него противно.
— Что же ты не пьешь, Ариша?..
— Не хочется.
— Да что же ты в самом деле, что с тобою, — обедать не хочется, чай пить — тоже…
Хотела ответить — а комок подступил к горлу, противная слюна в рот брызнула и потянуло рвать.
— Чтой-то с тобой, больна чем?
Рот рукою зажала…
— Только у беременных так-то бывает, а ты ведь монашка, девушка, у тебя отчего так-то, уж очень похоже на то, что ты беременна…