Не ответила ему ничего, целую ночь проворочалась на сундуке в коридоре — целую ночь в темноте слушала, и казалось, что через семь стен слышит, как целуются, — через семь стен все видела.
Марья Карповна тоже не спала до зари: забудется с поцелуями грехом смертным и опять очнется слезами горячими, — с груди Афонькиной волосами их вытирает, губами сухими, горячими просушивает.
— Афоничка, вот когда я поняла только, что дорог ты мне, милый, — сама отдала, уступила ей. Судьба уж такая уступить было. Раньше и не знала, что люблю тебя, а как ушел от меня, — сама знаю, что ушел, не говори лучше, — тут-то и стал дороже жизни. Раньше-то по привычке, — старик уедет — поживем, а там опять дожидаюсь я, — по-заведенному, никогда и в голове не было, что уйти от меня можешь, потому — баба я, и не вдовая, а мужняя. Ведь разлюбил, — ну скажи? Не бойся! Мне теперь все равно… скажи только, правду скажи, — разлюбил?..
И не жалость, а ласка да любовь женская родила в сердце слова Афонькины:
— Я тебя люблю, Машенька!
— А ее — тоже любишь?..
— И ее люблю.
— Как же так, сразу двух?!.
— Обеих люблю за любовь вашу. Она ведь сама осталась в бане,
— может, за тем и пришла тогда тебя спасти. А тебя — отдыхаю с тобой, — может, в первый раз только и отдыхаю сегодня, Машенька, — близкая ты…
Искренно говорил, оттого и искренно, что и в самом деле — мучался с Дунькою любовью ее и оттолкнуть боялся, не выдержал — взял, и победила любовь девья, а с хозяйкою — не любя, отдыхал и только сейчас понял, что она любит его, только сам-то он не любил ее никогда, — оттого и казалось, что и она не любит, а ублажается только; а слезы ее отогрели сердце ласкою — про двух говорил с чистым сердцем, а в душе мысленно сияла звезда Вифлеемская — Феничка. И на другую, и на третью ночь, как и в первую. Сама не своя Дунька ходит, на хозяйку шипит змеею, на Афанасия не глядит, а в спальню войдет к Марье Карповне — колотится сердце, стоят перед глазами гранатки с жемчугом и не украсть хочется, а отомстить за Афоньку барыне. И опять не выдержала — достала из ларчика и не примеривала, а прямо в карман сунула и опять вечером принесла к Афоньке.
— Чтой-то она тебе?.. И в другой раз позовет — идти придется, ничего не поделаешь, видно.
Опять к вещицам Николкиным положил в рубашку.
Дело к осени — беспокоиться стал Касьян Парменыч, то и дело спрашивает:
— Ну, как, уговорились, что ли?
— Уговорились, Касьян Парменыч, на той неделе должно дам задаток.
— За сколько ж?..
— Просил двадцать, за пять торгуемся, а под конец и за тысячу, зато расходу четыре сделано — пятьсот Лосеву, при свидетелях — верней.
Получил на задаток, в сентябре обещал несчастье на фабрике; надеялся — хозяин опять в уезд за лошадьми, а он за ключиком, и до приезда еще на волю вольную. Сам еще не знал, что с векселем сделает.
Перед самым отъездом собрался старик в гости с хозяйкою, а гости-то званые — на Успение, и попросил старик побрякушки одеть, лицом в грязь не ударить перед другими купчихами. Стала она собираться… Застегнула ей на шелках Дунька кнопки, полезла в комод за ларчиком — ни сережек любимых с подвесками, ни гранаток… Взглянула на Дуньку — скраснела та…
— Ты взяла, говори?!
— Что, Марья Карповна?
— Сережки с гранатами…
— Не брала я, зачем они мне!..
— Приду из гостей, чтоб были, а то иначе с тобой разговаривать буду.
Не струсила девка, в глаза про Афоньку ей:
— Не брала я, может Афанасий, — он и ночует с вами, и все ваши порядки знает, — небось, сами дели куда, а на меня говорите. Хоть и хозяину скажите, что украла — молчать не буду, все расскажу по совести, что я вам — служу сколько лет — не знаете, что ли?..
И не знала Марья Карповна, что делать ей, — вещи — стариков подарок, хватится куда делись, что говорить тогда, а про Дуньку сказать — отомстит из ревности, и про баню, про все Касьяну выложит, чувствовала, что злоба у ней от ревности, а узнает старик — конец ей. Из гостей вернулась, — хотела по-сердечному расспросить Дуньку, а увидала, что та окрысилась, — прогнала от себя:
— Чтоб в спальню ко мне ни ногой больше!..
Август на исходе — хозяин дома, Афонька и делать не знает что, — в сентябре палить фабрику, а тогда закатится звезда Вифлеемская в Петров град, и жизнь его кончена. В трактире сидит сумрачен и с Лосевым не говорит ничего, тот ест да пьет хозяйское, про дело спрашивает. Афанасий Тимофеевич только поглядит косо, буркнет нехотя:
— В сентябре велел.
— Трудно-с вам, Афанасий Тимофеевич, по первому-с разу приходится… Привыкнете-с, на всякое дело сноровка-с нужна. А только вы ко мне напрасно-с не обратитесь за советом-с. Я бы вам до подробности, по порядку-с все изложил. Так, значит, к хозяйскому-с возвращению готовите люминацию?
Подскочил даже Афонька…
— Когда он поедет?..
— Должно, скорешенько-с, потому давно разослал подручных людей, — через недельку воротится — к люминации, — ведь тоже волнуется… На этот раз — всего недельку в отлучке-с будет, то бывало — две, а то и все три раскатывает, а тут только товар проглядит, расплатится и домой-с…