— Еще одного из наших не стало, — говорит поучительно депрессант. — Еще один российский человек пал жертвой большевизма. Не слишком ли много, господа коммунисты? — он скрежещет зубами, будто в аду. — Но ничего. Ничего, ничего. И эта кровь будет отплачена. И эта кровь. Невинная кровь…
И тут ты замечаешь, как он достает из порыжевшего старинного портфеля гранату типа Ф-1 и уверенно начинает возиться с кольцом, монотонно приговаривая при этом: «И эта кровь. Невинная кровь». Ты еще успеваешь схватить с подоконника свою сумку и добежать к выходу. Успеваешь также промчаться метров двадцать до подземного перехода. Уже из-под земли слышишь взрыв неимоверной силы — так, будто двадцать ампирных «Закусочных» взлетело в воздух, навек вознеся в московское небо и старого маниакального террориста, и двух омоновцев, которые так ничего и не поняли, и тело в замасленном пиджаке, и цыганский табор с телегами и кибитками, и беззубую графиню Лидовских, и всех других, вместе с азербайджанцами, армянами, белорусами, грузинами, казахами, киргизами, молдаванами, россиянами, таджиками, туркменами, узбеками и украинцами…
Историю не выбирают. Но она могла бы сложиться иначе.
Панораму своих отношений с женщинами я развернул перед Вашей Королевской Милостью в прошлый раз. Теперь о моих отношениях с Кагэбэ. Сомневаюсь, Ваша Лазурность, что Вы хоть немного знаете об этой институции. Если нет, то Вы сложите для себя полнейшее представление из моего дальнейшего рассказа.
Дело-то в том, что в моей биографии заложена бомба замедленного действия. Я могу даже умереть (во что почти не верю), но она все равно когда-нибудь взорвется. Радостно и празднично же будет первому попавшемуся историку литературы найти в один прекрасный день в одном из только что рассекреченных архивов кое-что про меня! И про меня тоже. Ибо не я там первый, не я и последний.
О существовании такой фирмы как Кагэбэ, каждый гражданин нашей веселой империи узнает в достаточно раннем возрасте. Я, припоминаю, впервые услышал это название лет где-то в шесть-семь. Почему-то навсегда сохранил в памяти первое детское ощущение от этого слова: что-то такое распутное, скользкое, насильственное, что-то очень похожее на «ебанный в рот» (одно из выражений, которое в том возрасте достаточно интенсивно загружал в мой лексический аппарат родной двор).
Но это все лирика, Ваша Королевская Милость. (Необязательная пауза перед произнесением главного.)
С годами мы все больше догадываемся о мире, о своем возможном месте в нем. Вот, например, я с семнадцати лет до двадцати двух. То есть в студенческие свои годы. Поэт-нонконформист, поклонник чистого искусства, почитатель старой живописи и новейшей рок-музыки, частично увлеченный индуизмом в изложении Рамачараки, потом первое приближение к христианству, — словом, довольно традиционный вариант поисков и сомнений богемной молодежи в сумерках империи конца семидесятых — начала восьмидесятых. Подчеркивал при любом удобном случае свое неверие в насаждаемый сверху общественный строй, в какие-то там коммунистические идеалы (теперь Вы можете улыбаться, Ваша Вечность, а тогда это было на самом деле предметом небезопасных дискуссий!). Вместе с тем я все время старался найти определенные точки согласия с действительностью. Искал какую-то персональную нишу, то есть способ остаться незапятнанным в окружающем океане говна. Перечень авторитетов и символов веры для меня тогдашнего тоже довольно традиционный и красноречивый: Рильке, Гессе, Маркес, Борхес, потом вдруг Владимир Соловьев…
Вот это мой тогдашний мир, в общем чистый, невинный (что даже противно), мой очерченный круг, а где-то там, вне, рыщет Кагэбэ, кого-то обыскивает, обнюхивает, арестовывает, высылает, депортирует, но я в эти игры не играю, слишком все это узко для меня, воспитанного и выросшего на барочных концертах, на фильмах Тарковского и стихах Аполлинера. И что, в конце концов, с того, что мой далекий дед был когда-то комендантом уездной украинской полиции, а через некоторое время ушел в дивизию и погиб на поле боя еще в сорок четвертом? Мой дед, тот самый, подхорунжий УГА[13]
уже в 1918 году, когда ему еще, собственно, восемнадцати не было?Но я существовал в своем кругу, а кагэбэ ходило где-то за ним. Изредка накатывала какая-то волна, будто предупреждение, легкое подергивание далеко вперед отпущенного поводка, первый звонок в театре подлости перед позорным представлением. Вот выгнали из института моего знакомого художника, потому что он заявил на экзамене, что не читал и читать не собирается проект новой Конституции. Вот другой знакомый художник бросает все на свете и оказывается почему-то в Таллине — так, будто там уже заграница. А вот официальные глухие двери на четвертом этаже института с ничего не говорящей табличкой «Первый отдел». Говорят, будто за этими дверьми каждый из нас лежит в своей персональной папочке — совсем прозрачный, со всеми данными, столь необходимыми для империи. Там о нас знают даже то, чего мы сами о себе не знаем.