На ларцы, на сундуки, на кладовки она больше не надеялась после того, что было пять дней назад. На другое же утро после ухода боголюбовцев она распорядилась отскрести песком все полы, промыть щелоком все стены и потолки, окурить можжевельником все покои. Однако и после того дом продолжал казаться ей затоптанным, заплеванным, смрадным, открытым всякому, кто захочет опять его осквернить. И всё слышались шаги.
Доверить кому-нибудь на сохранение? Кому же? О посаднице, об огнищанихе, вообще о своей, богатой братии нечего и думать: все предадут! Отдать попу? Дьякону? Скажут женам, а жены — всей Москве. Кучковна перебрала в уме всю свою челядь (а ее было много) и убедилась с грустью и со стыдом, что хоть, кажется, никого из подвластных ей людей она и не истязала, как другие бояре, однако же ни с кем не умела быть так коротка и участлива, чтобы можно было понадеяться на истинную любовь и полную верность хотя бы одного из них. "Неждан!" мелькнуло у нее в голове. Он, конечно, не выдаст. Но его век недолог. Да и старуха у него пустобайлива. Нельзя.
Зарыть? Да, только и остается — зарыть. Своими руками. В глухом углу сада, правей черемухи, под кленом, который помнит с детства. Сегодня же, как только смеркнется. А не то — неровен час! — вдруг снова кто-нибудь нагрянет.
Гаша уехала с ключником в Кудрино собирать шерсть, которой тамошняя деревня расплачивалась уже много лет с боярином Петром то ли за какой-то долг, то ли за что-то другое (Петр не говорил Кучковне, за что). Кудринский деревенский мир не принес нынче шерсти в урочное время, к Петрову дню. Гаше там много будет дела. Вернется поздно: не помешает матери.
Но ведь кожаный баул размокнет и сгниет в земле. Жемчуг погаснет.
Ее глаза упали на стоявший в головах постели железный ковчежец, где берегла свое и Гашино узорочье: бусы, жемчужные нити, запястья. Переложить все в материнский кипарисовый ларчик, благо он неполон. А баул упихать в железный ковчежец. Только войдет ли один в другой?
Она проворно вынула из-под подушки телячий баульчик с медными застежками, поставила его на стол, выдвинула к двери железный ковчежец, быстро его опростала, набила битком кипарисовый ларец и, кое-как захлопнув его крышку, только собралась примерить, уместится ли баул в ковчежце, как за дверью женский голос вскрикнул: "Паша!", и в светелку шумно ворвалась посадница.
— Паша!
Она так запыхалась, взбегая по лестнице, что не могла выговорить ни слова. На ней лица не было.
— Заковали! — вымолвила она наконец. — В поруб вкинули!
— Кого?
— Моего. Говорила я ему, постылому: "Не пересылайся с княгиней, доведет она тебя до беды!.." Паша, теперь и меня возьмут!
Все пышное тело посадницы колыхалось от рыданий.
— Зачем тебя брать, что ты! Кому ты мешаешь? — успокаивала Кучковна, гладя ее по плечу. — Да кто тебе сказал, что заковали? Может, врут.
— Да, как бы не так! «Врут»! То-то и есть, что не врут! — выкрикивала злым голосом посадница, отняв руки от обезображенного плачем, неузнаваемо постаревшего лица.
— Да от кого ты слышала?
Оказалось, воротился только что домой посадничий стремянный: пригнал назад лошадей, на которых отвозил посадника. Стремянный и сказал.
— Откуда воротился! Из Боголюбова?
— А то откуда же?
Было слышно, как по лестнице громко топочут детские ножонки. Кучковна хорошо знала этот звук: так, шаловливо топоча обеими ногами на каждой ступеньке, поднимался к ней всегда ее внук.
— Что с Иваном? — спросила она.
— Что с Иваном! — все с той же злостью передразнила посадница, утирая глаза концом спущенного с руки длинного рукава сорочки (детский топот приближался). — Твой Иван всему причина! Всех взбулгачил, а нам из-за него горе хлебать! — Она опять громко зарыдала. — Нет твоего Ивана, вот что!
— Как — нет?!
Внук, слыхать, уж поднялся по лестнице и топотал теперь так же громко и шаловливо по гладкому полу, изображая скачущего коня.
— Так вот и нет! — голосила сквозь слезы посадница. — Голову отрубили твоему Ивану. Ему и купцу. А моего — в поруб.
— Пречистая!.. А Груня? А Петр?
Дверь распахнулась вихрем, грохнув о стену скобой. Женщины не успели оглянуться, как раздался сперва глухой звук падения, потом, после длившейся один только миг тишины, короткий крик испуга, сразу перешедший в длинный, пронзительный детский вопль.
Ребенок, лежавший на полу ничком, медленно приподнимал кудрявую голову, схватившись рукой за глаз. Кровь стекала по детским пальчикам и капала на сосновые половицы, где успела уже налиться высокая темно-красная лужица.
Вбежав опрометью в бабкину светелку, он оступился о порог и упал, стукнувшись головой об угол выдвинутого к двери железного ковчежца.
— Ой, тошнешенько! Ой, окривел! Ой, голубеночек! Ой, головушку проломил!.. — причитала посадница.
Как все бездетные женщины, она была непритворно чадолюбива. Гашиного сына она всегда ласкала с трогавшей Кучковну и удивлявшей Гашу нежностью.
— Паша, да ты не так взялась! — суматошилась она. — Рученьку-то его отыми!.. Куда это Гаша у вас девалась?.. Крови-то, крови!.. Где у тебя вода? Ох, подорожничку бы приложить! Дай сбегаю.
И впрямь сбегала.