Нархов то и дело подскакивал к двери, вымаливая у ментов покурить:
– Старшой, старшинка серебряная спинка, дай покурить, уши пухнут! Дай, старшинка, бычок, не выбрасывай!… Вот спасибо тебе, дай тебе Бог найти хорошую жену!
Нархов был беглый солдат, возвращенец. Сбежал из оккупационных войск в Германии, пожил в ФРГ, вернулся, сел. Почему вернулся? Чего не хватало? Только одного: кнута. Получает эдакий солдатик в Германии зарплату, и глаза на лоб лезут: как, это всего лишь за неделю? Зачем же тогда работать, можно пить-гулять! Парткома нет, никто не остановит. Или стоит незапертый автомобиль – как не угнать его? Даже если есть свой! И вообще, немчура, русского человека не понимают! Русскому человеку чего нужно? Выпить, душу излить! А они… Американцы, опекавшие Нархова, пытались образумить его – тщетно. В конце концов Нархову стали являться чертики. И тогда он понял: так больше нельзя, пора в родное посольство… Теперь сидит на лагерном пайке, белая горячка ему не угрожает. В ШИЗО попал из-за какого-то конфликта по поводу работы. Он хочет одну работу, ему навязывают другую, он отказывается, его слегка наказывают, и все сначала. За время нашего сидения он дважды появлялся в камере и оканчивал срок, а мы все сидели.
В те времена в БУРе еще были сплошные деревянные нары – благо невероятное. Я на голом дереве спал, как сурок, и мне при этом снились необычайно яркие сны. К тому же нам посчастливилось – попалась теплая камера. Я просто блаженствовал, несмотря на голод. Его я уже научился не замечать. Никаких тебе подъемов, отбоев, проверок, разводов, работ, шмонов, строевых «упражнений».
Только там, расслабившись на нарах, почувствовал, в каком напряжении пребывал.
Уже позднее, когда евреев в лагере было много, Ягман как-то разбудил меня, когда я отсыпался после ночных работ. Его испугало мое паническое пробуждение. А причина проста: каждый день надо во что бы то ни стало просыпаться без громких сигналов, ровно в шесть, а в пять минут седьмого у моей кровати уже торчал мент, подстерегающий добычу. Даже спать приходилось в напряжении, в боевой готовности… Недаром Ягман, ранее совершенно здоровый, в лагере спасался нитроглицерином от жутких, парализующих сердечных приступов.
Меркушев был арестован на армяно-турецкой границе и получил 10 лет за намерение покинуть СССР.
В лагере мигом попал под влияние великого антисемита 19-й зоны Вандакурова, которого приближенные звали по отчеству: «Петрович». Этот все мировые учения считал «жидовскими», и признавал только кое-что индийское, смешивая его с нордическим язычеством и нацизмом. Евреев он ненавидел до умопомрачения. Сочинил какой-то гимн русских штурмовиков. В лагерях такие штуки пользовались успехом, так как публика была настолько озверевшей, что издевательскую песню Высоцкого «Зачем мне считаться шпаной и бандитом, не лучше ль податься в антисемиты?…» – принимала абсолютно всерьез и мрачно распевала под гитарный звон. Вандакуров был серьезнее. Он беспрерывно штудировал философию, знал практику раджа-йоги, гипноза, магии. Он чувствовал себя чем-то вроде Антимессии, носил бородку под Люцифера, наряжался в черные обтянутые одежды, был длиннющим, двухметровым глистом, с узким, злым, большим ртом и маленькими голубыми глазками; ходил, слегка сгибаясь в пояснице, склоняясь над собеседником.
Меркушев трепетал перед ним. Не называя имени, он рассказывал, как кто-то напустил на него бесов…
Описывал, как из его неподвижно лежащего тела поднимается красная полупрозрачная рука, как весь он в виде красного призрака выходит из своего тела и смотрит на него со стороны… И такую бурную эмоциональность, такую могучую раскованность ощутил он, будучи красным призраком, что ни за что не хотел возвращаться в тело. И тогда появились бесы… Сначала маленькие – и он пугнул их и отогнал. Но потом появился большой, сильный бес, он наступал, силой загонял его обратно в тело, и вот уже красный призрак погружается в него, погружается с мучительной неохотой, со страшным сопротивлением.
И Меркушев садится на кровати среди спящего барака, отирая со лба холодный пот.
Он тянулся к Индии, которую считал своей духовной родиной.
Часто повторял мантру:
Я – Брахман.
Все – Брахман.
Ко всему мистическому относился со страшным любопытством. Чувствовалось, что он во всем этом новичок, что это обрушилось на него, как лавина, и он, глубоко потрясенный, не может уложить происходящее в сознании, не может придти в себя. Даже лицо его внезапно изменялось до неузнаваемости, изображая потрясающую гамму выражений: от мыслителя до черта. Такими же сумбурными были и его речи, полные острого нервного смятения, напряжения противоборствующих сил.