Мы обычно доругивались в шестой аудитории, где он однажды обнял меня и поцеловал. Что это, оказывается, был поцелуй, я узнала уже потом, когда плакала. Он так утверждал, хотя после этого странного действия я целых пять минут, выпучив глаза, не могла перевести дух. А на следующее утро мама задумчиво спросила, что это за «такое лиловое» у меня на щеке.
Я, естественно, после «поцелуя» старалась больше Жене в этом смысле не попадаться. По крайней мере, в пустых аудиториях. Куда его как раз тянуло.
В такой сложной личной обстановке до меня как-то приглушенно доходили события внешнего мира. В Америке разворачивалась кампания по «расследованию антиамериканской деятельности», мелькали имена крупных ученых, писателей, кинематографистов, подвергавшихся гонениям. В Корее шла война — и воспринималась как глухой отзвук минувшей битвы, как бы последний исход мирового зла… Потом было серое, набухшее сыростью начало марта. Москва, строгая, аскетически чистая, нетронутая еще стройплощадками, держалась на пределе своего довоенного облика. Но в малолюдности узких ее переулков, в новой, непривычной еще череде лип, высаженных в гнезда, пробитые на тротуарах улицы Горького и забранных по-европейски чугунными узорчатыми решетками, уже как бы сквозило затишье накануне грядущих перемен, разительного всплеска, поворота исподволь накопленных городом сил. В скрытой за старыми стенами скученности, в образцовом порядке улиц и блещущего мрамором метро нарастало движение быстро развивающейся жизни, и молодое поколение москвичей, как бы разом и дружно подросшее, выплескивалось все явственнее, понемногу тесня спокойное и выносливое, работящее и преданное, неприхотливое женское лицо военной Москвы.
Даже в мартовское туманное и неверное утро, когда по всем статьям полагалось бы быть весне, солнышку и лужам, Москва хмурилась недоверчиво, строго, придерживаясь мнения об извечном обмане мартовских дней.
Мы шли с Женей по Тверскому бульвару, туманная, предвесенняя мгла плескалась между деревьями, под ее покровом мы добрались до памятника Тимирязеву. Почему-то именно под ним, под этим столпообразным, облаченным в каменную тогу академиком, Женя решил мне предложить руку и сердце.
— Давай поженимся, Елизавета, — сказал он. — Поженимся и станем друзьями на всю жизнь. Ты видишь, как трудно человеку одному. У человека обязательно должно быть главное дело и любимая жена. Это два основных компонента счастья. Я пока главного дела не нащупал. Я даже не представляю себе, чем бы я мог заниматься, чему отдать себя. Когда я поступал в институт, мне казалось, я знаю это точно, что у меня есть цель. Но теперь… теперь все сместилось, я должен найти какую-то определенность. Должен открыть смысл. Я только в этом вижу смысл жизни. Можно страдать, можно ошибаться, можно жертвовать собой — но ради дела, дела! Человек должен делать дело, а не существовать ради себя.
Он говорил и говорил и брел как алхимик, закладывающий наугад разные компоненты для какой-нибудь интересной реакции и с изумлением наблюдавший, что пары, изменяясь в цвете, переползают по трубкам из колбы в колбу. Я стала опасаться, как бы он, увлеченный ходом реакции, не запамятовал, щепотку чего забросил вначале в первую колбу, и трезво спросила:
— А когда?
Он замолк. И постепенно сообразил, что некто я стою рядом с ним. Я, несомненно имевшая какое-то отношение к делу, о котором он как раз говорит.
— В каком смысле «когда»? — удивился он.
— В смысле «поженимся», — объяснила я. — Ведь если жениться, то надо сначала решить когда. А потом уже все остальное. Когда — самый существенный вопрос. В зависимости от назначенной даты мы установим, на что и сколько у нас остается времени.
— Но мы еще только на третьем курсе, — заметил Женя разумно. — Не рановато ли?
Я повернулась и зашагала от него прочь. Господи, во что он меня втянул. В такой день. Пусть ищет свое дело. Пусть живет со смыслом. Пусть, в конце концов, женится. Но пусть сделает это без моего участия.
Он догнал меня, выглядя очень виноватым.
— Нет, я серьезно собираюсь с тобой пожениться. Если ты настаиваешь.
(Да, да. Я. Именно я. Я настаиваю — видели? Нет уж, извините…)
— А как ты думал?! — заорала я. — Сначала предлагаешь идти замуж, морочишь голову бедной девушке, заманиваешь ее заниматься каким-то делом… Конечно, я настаиваю, другого теперь выхода нет!
Встречная старушка в черном платье обвела нас мутными глазами.
Женя увлек меня в близлежащее темное парадное. Лестница с узорными перилами просторно изгибалась вверх. Величественный и замшелый лифт висел в решетчатой клетке, как засушенное чучело. Лифт не действовал, наверно, со времен декабрьского восстания, кожаный диван в нем изъели мыши.
— Послушай, — Женя взял меня за плечи и спиной прижал к замызганной, исчерканной стене. — Ты в самом деле согласна?
Я опасалась, что он опять меня поцелует.
— Да, да!
— Тогда вот что. Я должен тебе сказать все. И тогда решай.
— Что все?
— Вета… У меня отец сидит. Он в тюрьме.
— Ты помнишь, я не хотел переходить к вам, на силикатный? А меня перевели насильно?