Экое, право, чудо эти новые долгоиграющие пластинки: на одной стороне двадцать пять минут Сороковой симфонии Моцарта! Блаженный моцартовский час царил на чердаке в Кривоарбатском переулке. Сандро сидел у холста, интенсивно, почти как дирижер, работал кистью. В эти минуты он забывал о том, что почти слеп, и ясно впечатлял новое и ярчайшее, хотя слегка все-таки по краям размазанное воплощение Нининого цветка. «Ну что ж, он теперь хотя бы не видит, как я старею, — говорила Нина Ёлке в такие вот минуты, когда они вдвоем лежали с сигаретами на антресолях. — Или, скажем так, почти не видит». Лежание с сигаретами на широченной, застеленной тифлисским ковром тахте стало любимым времяпрепровождением сдружившихся после несчастий прошлого года женщин. Часами они теперь могли беседовать, повернувшись друг к другу, поставив между собой пепельницу, телефон, чашки с кофе, а нередко и пару отменных «наполеонов» из «Праги». Если Нине звонили, Ёлка брала книгу и читала, краем уха прислушиваясь к саркастическим интонациям матери. Эти интонации немедленно появлялись у Нины, как только звонил кто-нибудь из братьев-писателей. На какую бы тему ни шел разговор, голосом она невольно как бы старалась передать одну кардинальную идею: все мы не что иное, как полное говно, уважаемый коллега.
Полгода уже прошло после того, как Ёлку привезли в черном автомобиле с Николиной горы, и вот только сегодня, под январскую серую и ветреную погоду с налетающими по крышам к окнам мастерской снежными вихрями, она заговорила о Берии.
— Если ты думаешь, что он там меня терзал, то очень ошибаешься, — вдруг сказала Ёлка матери. — Он мне все время в любви объяснялся, знаешь ли. Включал свою американскую радиолу и под классическую музыку читал стихи, часто Степана Щипачева…
— Пытка, пострашнее многих, — вставляла тут Нина.
— Брал мою руку, целовал от ладони до локтя, — продолжала Ёлка, — и читал: «Любовью дорожить умейте, с годами дорожить вдвойне…» Иногда что-то по-грузински также читал, и это звучало даже красиво. Когда выпивал, пускался в какие-то туманные откровения: «Ты моя последняя любовь, Елена! Я скоро умру! Меня убьют, у меня столько врагов! Я имел тысячи женщин, но никого до тебя не любил!» Вот в таком духе, воображаешь? — Голос Елены дрогнул, ладонью она прикрыла глаза и губы.
— Крошка моя, — прошептала Нина и стала ее гладить по голове. — Ну, расскажи, расскажи мне все. Тебе будет легче.
— Знаешь, я была там, на этой даче, все время в каком-то странном состоянии, — успокоившись, продолжала бывшая пленница. — Какая-то апатия, заторможенность. В теннис охотно поигрывала, пьесы начинала и бросала, днями бродила в каком-то полубессмысленном состоянии по саду под присмотром любезнейшей сволочи… Могли бы и не присматривать, между прочим: мне ни разу в голову не пришло убежать. И на него я совсем не злилась. Мерзость, но я даже стала ждать его приездов. Он мне говорил: «Елена — то есть он произносил „Элена“, — ты уж извини, что я тебя увез. Посмотри на меня и сама реши: разве могу я, как нормальные люди, ухаживать за девушками?» В такие минуты я даже смеялась: он был забавен, лысый, круглый, очкастый, такой комический персонаж из иностранного фильма…
— Боже мой, — прошептала Нина, — они тебе там, очевидно, что-то подмешивали в пищу, что-то расслабляющее волю.
Ёлка вздохнула, закусила губу, опять попыталась спрятаться за собственной ладонью.
— Наверное, наверное, — пробормотала она. — Ой, мама, почему же мне самой это ни разу в голову не приходило?
Нина опять ласкала свою единственную, длинноногую «крошку», гладила по волосам, щекотала затылок, даже целовала в нежнейшую, как известно, никогда не стареющую тряпочку тела, то есть в мочку уха.
— Послушай, колючка, — сказала она, — давай поговорим на самую интимную тему. Насколько я понимаю, до этого ты была невинной, да? Скажи, он… ну… он, ну, спал с тобой, то есть, ну, прости за грубое слово, он ебал тебя?
Задав этот вопрос, Нина вся окаменела: вопреки всему, она отказывалась верить, что первым мужчиной ее «крошки колючки» оказался монстр. Ёлка уткнулась ей носом в грудь, разрыдалась. Вот наконец и подошло то, к чему обе женщины так осторожно подбирались все эти месяцы во время лежаний с кофе и сигаретами на антресолях. Обе понимали, что без этого разговора им не преодолеть отчуждения, возникшего еще несколько лет назад, когда Ёлка только лишь начала подходить к «возрасту любви».
— Ну, мамочка, я же ничего не понимаю в этом, — бормотала Ёлка. — Я до сих пор не понимаю, что у меня там… Я многого не помню, ну, просто не помню совсем… В первое утро я проснулась совсем голая, белье было порвано, и там как-то жгло, а потом, на даче, он как бы со мной играл, ну, как с котенком, гладил, залезал в лифчик, в трусы, потом уходил, почему-то очень мрачный, даже как бы трагический. Однажды, пьяный, набросился, затыкал ладонью рот, обмусолил всю губами… невыносимый, совершенно кошмарный запах чеснока… начал ноги раздирать, совал туда руки, может быть, и еще что-то, но у меня тогда была, ну, ну, в общем, ну…