— Марту жаль, очень, очень даже жаль. Женщина еще не старая, тридцать восемь. Но центральная нервная система расшатана до предела, лечиться не меньше года и неизвестно как и что, какие результаты. Очень жаль. Она ведь отличный педагог, преподавала в детской школе гимнастику. У нее, значит, таким образом: маниакальный бред и навязчивые идеи. Ну, с Фросей скандалы, крики, с кулаками бросалась, ты же знаешь. А оказалось вот что — болезнь, никуда не денешься. Ну так жаль…
Рассказывал Николай Демьянович, буровил вполголоса и смотрел: милое лицо бледнеет, на глаза будто слезы наворачиваются. Вдруг схватилась:
— Тебе помочь?
Он кивнул.
— Поедем ко мне, сейчас же!
Соображал: Фрося может надуться, будет тарелки швырять, а ну ее к богу в рай. Отослать куда-нибудь. В Тарасовку, на дачу. Ага, протопить дачу, давно не топили.
— Где телефон? Сейчас позвоню, и поедем.
— Нет… Не поедем.
Вышли из коридора, стояли на широкой лестничной площадке перед окном. Был виден двор с грязной, в утоптанном черном снегу землей. Директорская машина стояла перед воротами гаража, капот был открыт. Возле кирпичной стены, отделявшей территорию театра от соседнего дома, высились намертво заваленные снегом какие-то декорации. «Не забыть в гараж зайти насчет аккумулятора», — подумал Николай Демьянович.
— У нас, Николай Демьянович, все кончилось, — услышал голос. — Я так решила.
— Почему?
— Так…
Стукнула дверь внизу, кто-то поднимался тяжело, кряхтя. Людмила умолкла. Старик, из театральных пенсионеров. Поздоровался. Людмила ответила и, когда старик прошел в дверь, ведущую в коридор, повторила тверже:
— Так!
— Ты другого времени не нашла?
— Я про твои несчастья не знала.
— Но теперь знаешь?
— Знаю. Сочувствую тебе… — помолчала. — Но все равно.
Глаза чужие, холодные.
— Ты мне казался… А ты, видишь, какой! Я привыкла к слабым мужикам… Я им и защита, и мать, и жена… Думала вначале, что и тебе я нужна…
— А что в них хорошего, в слабых мужиках?
— Они подлого не сделают.
— Да? Еще как сделают!
— Нет, их на это не хватает.
— Неправду говоришь! Глупости какие-то, вздор несешь, — бормотал он, чувствуя, как в нем поднимается нехорошее волнение, вроде озноба и жара. — Ну я, например, что подлого сделал? Кого убил, удавил?
— Любого, если понадобится. Боба уже удавил, теперь за Сергеем Леонидовичем очередь — я же вижу…
— Ну и что? Правильно видишь. Только я непричастен. Время его вышло, поняла? Запутался он, не годится, отстал безнадежно.
Ляля засмеялась.
— От кого отстал? От тебя, что ли?
— От в р е м е н и, моя милая!
— Ой, боже мой… — Она продолжала смеяться.
Вдруг понял: жар, охвативший его, был страхом, потому что — конец, он видел.
— Зачем же было комедь ломать?
— Не догадывалась, Николай Демьянович. Ну, глупа, глупа матушка, что поделать? Виновата, казните. Вот Гриша несильный человек, верно, очень несильный, без меня ему погибель, но никогда же — на подлое…
— Неправду говоришь, совершенную неправду говоришь, чепуху какую-то, — молотил почти неслышным тетеревиным голосом, не было сил сказать громче. — Обыкновенный человек, такой же, как я, твой Гриша. Что ж он, не знает, что у нас с тобой? Ведь знает, а терпит.
— Не знает.
— Знает, очень даже, только у него ума больше, чем благородных кровей.
— Не знает! — вдруг крикнула Ляля и глазами сверкнула так, что Николай Демьянович попятился.
— Неправду говоришь… — шептал отчаянно и смотрел, как она ему кивает, делает рукой прощальный знак, поворачивается и уходит.