Потом, кстати, при подготовке к устному по интенсивному врачеванию, тебе Старый подсунет твою же собственную историю болезни, заставит высчитывать, что именно и какими манипуляциями в тебе чинили, что пальцами делалось, что травками, что еще каким макаром. После искусственной вентиляции легких, барокамеры и хрен знает чего еще ты бы так быстро не оклемался — чтобы уже кафель на стенах видеть, это гребаное одеяло тискать, а главное — самостоятельно дышать. И если сознание вместо отключки, равно как и не совсем уж адову боль, ты можешь списать на медикаменты (это потом ты про них думать будешь малек пренебрежительно… ну через столько лет и с понтом дела-то…), то сама ремиссия на такой скорости — это уже наши подсуетились. И они же, наверное, на время воспоминания убрали — про ссору с батей, про то, как ты в квартиру входил. Обезболили тебе память. Временно. Хотя вот в этом ты не уверен, может, это организм сам так защищался, такой изворот психики, чтобы в больнице не сбрендить. Но это сложно понять, на выпускных экзаменах о таком не спрашивают, а за предстоящие жизни ты еще сто раз время найдешь, чтобы в этом поковыряться. В каком-нить две тысячи шестидесятом году, до которого бы мать точно не дотянула в нормальной ситуации. Тебе Лена, которая Лиля теперь, про такое потом объясняла: что про мирскую смерть нормально говорить можно только после того, как обычный срок этой мирской жизни миновал. Но это еще когда будет.
А сейчас ты про Старого… Как его помнишь первый раз. Как раз он одеяло с тебя откинул. Ты его так ненавидел в ту секунду, просто до рвоты, реально. Ну он тебе под желчь эту хрень изогнутую, которая на тумбочке была, подставил, переждал немного. Потом по спине погладил — тоже ты не знал тогда, а сейчас в курсе, что таким способом тошноту убирают. А тогда просто перестал полоскаться от спазмов. И все, что болит, перестал чувствовать. Одна пустота осталась, в которую сразу же набились горячие безнадежные мысли. Облепили тебя внутри, так что без разницы было, что там врач требует.
Ты же Старого за врача принял, естественно. Хотя — это запомнилось почему-то — четко видел, что он перед тобой в зимней обуви стоит. В обычных таких ботинках, поеденных солью. А врачи тут все в сменке ходят, если мужики — то чаще всего в кедах. А у посетителей бахилы. Это ты тоже откуда-то знал. А вот тогда, как только перестало мутить, ты пырился на эти долбаные ботинки. Первый предмет, на который просто смотрел, потому что хотелось смотреть, а не надо было себя отвлечь от боли. Это так дико было, что ты другому не удивился. Тому, что можешь слова говорить, а не глотать. Хотя тебе их до этого даже глотать было больно.
О чем говорили, в жизни бы не вспомнил, если бы Савва тебе потом не пересказал. У него это смачно так выходило — почти как у мамы. Оказывается, ты свое имя не мог вспомнить. На самом деле тебе просто по фиг было, как тебя зовут (не говоря уже про все остальное), но не ответить не мог. А сверху в памяти был тот кусок воспоминаний, где вы с Клюквой и Зайцем на лестнице в карты режетесь. После него — уже ничего, ну память-то обезболенная.
Ну вот ты пробуешь вспомнить, как тебя зовут, и как бы голос Зайца вспоминаешь, «Гуня, а ты чего с бубей пошел? Млин, ну щаз же продуешься как не хрен делать… Мля, ну, Гунь, разуй глаза, на них ботинки, Клюкве тебя сделать — как два пальца об асфальт». Ну точно. Заяц-то тогда вышел уже, отбился на две свои последние карты. И вот ту игру ты до деталей помнишь, включая узор на «рубашке» и стаю угрей на Зайцевой щеке, а свое паспортное имя — как корова языком. Так что ты Старому так и сказал: «Меня Гуня зовут». По идее — чистый анекдот, сам был готов его пересказать, когда обет кончится. Ну успеешь еще, впереди столько жизни.
А тогда Савв… Старый тебя за плечи с кровати тянет, легко так, будто ты весишь как это одеяло. «Ну давай тогда, Гуня, одеваться». И пакет со шмотками тебе выдает. Ты даже не сразу понимаешь, что двигаться не больно, будто с тобой ничего не случилось. Просто удивляешься, что все барахло чужое, не всегда даже новое. Ну труселя с магазинной биркой, носки и майка тоже, а остальное как из секонда. Чужим человеком пахнет, пусть и стираное. Не батино, нет, хоть размер-то большой, тебе все велико на хрен.
Однако надеваешь. Хоть и не хочешь этого делать абсолютно. Причем все так аккуратно напяливаешь, блин, словно ты на какую-то важную встречу сейчас пойдешь. Хоть на премьеру в этот мамин Дом творчества, хоть на паспорт фотографироваться. Еще и ботинки шнуруешь по всем правилам, а не наискось, как всю жизнь привык. Мощные такие говнодавы, на пару размеров больше нужного, потасканные малость. Старый их на тебе прямо там же и уменьшил, но ты не удивился тоже совсем.