Их отношения уже ни для кого не секрет, но все молчали. Женю перевели в другую камеру. Позже я встретил человека оттуда. Женька жил мужиком. Никто там ничего о нем не знал. И не приведи господь. Если узнают — а он среди мужиков, — убить могут. Да он такой любитель, что все равно угла не минует. Охота пуще неволи — сам полезет. Меня в нем поразило самообладание. Или уж совсем совести нет. После письменного признания и нашего прощения он по-прежнему ел за столом, но не садился, а стоя. Ребята его чурались. А он хоть бы хны: спокоен, доволен, как будто так и надо, никакой униженности или стыда. Напротив, исполнен достоинства. Сроду не подумаешь, даже когда знаешь. По-моему, стыд ему совершенно не свойствен.
А Муху я не осуждал. За что? Женька — пидарас добровольный, никто его не принуждал, и он не стеснялся своей слабости. Наоборот, Муха хотел оградить его от презрения, но почувствовал, что скрыть невозможно — покрывая Женьку, он себя ставит под удар. По зэковским правилам, если он знает пидараса и скрывает это от мужиков, допускает его за общий стол, то берет на себя страшную ответственность. Любой может сделать с ним то, что делают с пидарасом. Поэтому он разыграл спектакль с Женькиным признанием, чтобы снять с себя ответственность хотя бы в глазах камеры. О том, что будет потом, зэки не думают — живут одним днем. Тюрьма казнит сексуальным голодом. Особенно молодежь в избытке нерастраченных сил. В таких условиях педерастия неизбежна. Мухе лет 27, вся молодость в тюрьмах и лагерях, пять лет безвылазно. Ничего, кроме воровства и наркотиков, он в жизни не успел. А в камерах своя школа. Тут свой секс, свои правила жизни, своя наука. Все учатся друг у друга, и образованный человек в авторитете. Муха с восхищением говорил об «академике», с которым сидел в предшествующей камере. Тот, очевидно, такой же академик, как я — профессор, во всяком случае, как я понял, человек с высшим образованием. Говорил с ними о химии, о происхождении драгоценных камней. Муха и меня просит:
— Расскажи о черной магии.
Я в этом ничего не понимаю, но интересуюсь: что он имеет в виду? А то, что «академик» говорил. Выясняется, что для Мухи — вся наука черная магия. О чем бы ни зашла речь, все время сводит к чудесам, колдовству, летающим тарелкам, телепатии. Как я потом убедился, это — одна из главных тем зэковских разговоров, к чудесам здесь повышенный интерес и, если хотят, так сказать, узнать из области чистого знания, то обычно спрашивают о черной магии. В этом смысле я мало чем мог быть полезным, поэтому от сокамерников узнавал больше нового, чем они от меня. В Петиной нарколюции, в Мухиных рассказах о зоне для меня было больше черной магии, чем в загадках Бермудского треугольника. Чего стоит один, например, кум, т. е. начальник оперчасти, Амелькин с Мухиной зоны. Король мордобоя. Выходил на развод на работу или с работы всегда в перчатках. Стоит, говорит Муха, как фашист, расставив ноги. Зэков обыскивают — «шмонают» — и если находят деньги или что-то неположенное — чаи, поделки, какой-нибудь «стрем» — Амелькин бьет. А не находят — все равно бьет — за незастегнутую пуговицу, мятую робу, за то что ты ему не понравился или понравился, — бьет. Не уходил с развода, не исхлестав кого-нибудь в кровь. Зэки его боялись, ненавидели и жаловались. По одной из жалоб приезжал прокурор — приехал и уехал. Амелькин засадил автора жалобы в штрафной изолятор и там мордовал без свидетелей. А у того кончается срок. Видели ребята, как он выходил, хромая из изолятора, в отряд его не пустили, так и вышел на свободу через штаб. От зоны до станции километра два. В тот же день на зоне стало известно, что дорогой его убили. «Надо вызвать прокурора из Москвы — от местных только хуже, они с Амелькиным водку пьют. А сколько ни писали в Москву — жалобы не доходили. Ты напиши, профессор, пусть к нам приедут, вот адрес…»
Я завел тетрадку, где начал фиксировать подобные факты с фамилиями, адресами.
Но и здесь в камере не все было ладно. Мы изнемогали от полчищ клопов, и никому до этого не было дела. Открываешь глаза — по подушке на тебя клоп ползет. Сидишь на шконаре, глядь — на штанине, мерзавец. На столе хлеб, а из щелей мелюзга прет. Бр-р! Ничего омерзительнее не знаю. С ума сходил: вскакивал, орал, долго не мог уснуть. Кому-то наплевать, но всем надоело, неужели нельзя вывести? «Да мы говорили — без толку!» Несколько раз говорил и я надзирателям, корпусному, наконец, офицеру — воспитатель есть такой, старлей. Обещал перевести нас на пару дней в другую камеру, а здесь продезинфицировать. День проходит, неделя, я напоминаю, он улыбается. Кроме того, не работало радио. В бачке приносили остывший кипяток, не давали бумаги для туалета. Воспитателю наши жалобы — о стену горох. Наконец, я понял, что он просто издевается над нами, когда я ему порядочно надоел, он отрезал:
— Ничего, привыкнешь.
Ах, так? Тогда к начальнику тюрьмы, самому майору Кеслеру.
— Напиши, профессор, может, тебя послушает — благословила камера.