Все с ней можно делать, на все она согласна. Можно прямо тут в кухне повалить на пол, можно животом на стол уложить, можно в кресле оставить и ноги себе на плечи закинуть… Дьявольский соблазн! Я ведь могу ее избить в кровь, растерзать, просто убить, и ничем не рискую. Ничем! Что мне стоит перед милицией отмазаться! Ни шиша. Они еще по моему заказу подставу найдут, на кого все и спишут. Алкашей, наркоманов в ломке, просто психов — хоть пруд пруди. А перед Чудо-юдом, хоть и потруднее, но тоже можно. Здешний профилактик в два счета выдаст справочку, что девочка стучала, и тогда не только она, но и вся родня, которая ее моему отцу на постой ставила, кишок не соберет. Не больше полутора тысяч зеленых мне весь отмаз обойдется.
Тьфу! Аж противно. Ну неужели ж я гад такой, а? Неужели же я могу такое думать, не говоря уж, чтоб делать? Да за одну такую мысль меня в аду надо миллион лет жарить…
Жалость окончательно ворвалась в душу, словно большевики в Зимний. Крутая, неистовая, со слезой. И страшненькая, глупенькая, мохнатая Марьяшка вдруг показалась родной, близкой, любимой даже…
Бородка, парик, усы — все держалось хорошо, отлепить все это, кроме Соломоновича, никто не смог бы даже в ванной. Но в ванную я Марьяшку не поведу, мне лишь бы целоваться можно было. Что я и стал делать. Жадно, быстро, с легкой яростью, будто месяц без бабы прожил, дожидаясь встречи с Марьяшей. В промежутках между поцелуями язык молол какую-то сладкую, глупую чушь типа: «Какие перышки! Какой носок! И ангельский, должно быть, голосок!» И у меня слезы из глаз, по-моему, капали, вот лихо!
— Черненькая ты моя… Воронушечка… Галочка… — урчал я ей в ухо, получал ответные поцелуя, и постепенно все больше заводился на ЭТО дело.
— Идем… — шепнула она. — Пошли на диван… Там мягче.
Марьяшка уцепилась мне за шею, я подхватил ее под спину и коленки, донес до дивана и усадил, а сам уже стягивал свои северокорейские брючата. Пока я скидывал с себя все, Марьяшка полулежала на подушках, совершенно квелая и разомлевшая, только сопела и распирала бюстом шелк халата. И опять меня вдруг дернуло что-то маниакальное: дать ей в морду, разодрать на ней халат, отстегать ремнем…
Но это было уже совсем не так, как в первый раз — можно сказать, просто мимолетное видение. Зато та жаркая, любовная жалость, словно штормовая волна, накатила с удвоенной силой, бросила меня на колени перед сидящей на диване Марьяшей, заставила с жуткой бережностью, будто я с тончайшей хрустальной вазой обращался, прикоснуться к до сих пор не развязанной завязочке халата… И распахнул я его не рывком, а плавно, словно бы открывал страницу какой-то жутко раритетной книги, за которую мне вовек не расплатиться, если порву…
И хотя я прекрасно знал, что там под халатом вовсе нет ничего сверхъестественного, а тем более — мной невиданного, была у меня в тот момент НАСТОЯЩАЯ, не липовая, добрая нежность. Такую не придумаешь, не соврешь, не рассчитаешь. Они не в мозгу, она от сердца, от души, если таковая есть.
Открыл я гладкие, довольно ровные, хотя и толстенькие ляжки, украшенные давно известными мне волосяными колечками, круглые коленки, на одной из которых был давний рубчик в виде не то греческой «омеги», не то латинской «дубль вэ», не то русской «эм». Когда-то я посмеялся, что это, наверно, ей клеймо поставили М, чтобы не перепутать, в другой раз предложил еще две М нарисовать, чтобы МММ получилось… А Марьяша тогда рассказала, что это она маленькая на велосипеде каталась и коленку разбила. Плакала, наверно… И эту давно затянувшуюся царапку мне стало жалко, очень жалко, хотя не знал я, почему именно. А потому я поцеловал эту М, едва-едва коснувшись губами, будто мог боль причинить. А у нее от этого легкая дрожь пошла по телу, и мягкая ладошка пошевелила мой парик. Конечно, по нормальным волосам это приятнее было бы. Да и усами, будь они натуральные, щекотать ее было бы сподручнее… И борода не своя, и весь я какой-то липовый!
Но все равно я позволил себе уткнуться носом в мягкую, теплую, смуглую кожу, провести по ней своими усищами и бородкой. Во, дорогой Еремей Соломонович, какую качественную продукцию вы делаете!
Трусики у Марьяши были тонкие, черные, немножко узковатые, не совсем по попке. Предел эластичности уже был достигнут, но я не стал рвать или сдирать их, а осторожненько скатил с нее сперва до колен, потом чуть ниже и лишь потом снял с пяток. Они были душистые, похоже, совсем свеженькие.
— Как там надо сказать? — прошептал я, обняв руками прохладные половинки.
— Сим-сим, откройся?
— Мне стыдно, — вдруг прошептала Марьяшка, — ты никогда так не делал… Я бы помылась… Наверно, пахну…
— Сиди! — рявкнул я и влез головой, лицом, носом, языком в этот темный кудрявый лес. Если там и пахло, то лишь настолько, чтобы дразнить и заводить. Коленки расползлись, она застонала, задвигалась, стала словно бы невзначай сползать набок, а потом выползла из халата, сдернула бюстгальтер…
— Сумасшедший… — прошипела она. — Совсем сумасшедший…